Чего же ты хочешь?
Шрифт:
– Пожалуйста, – сказал он ей, изящной и приветливо улыбающейся, – сигареты и двойной джин.
В Париже, в аэропорту Бурже, Клауберг подошел к мисс Браун.
– До свидания, дорогая, – сказал он. – Были приятные минутки…
– Мне бы не хотелось больше никаких свиданий с вами, Клауберг, – заносчиво ответила Порция Браун. – И никаких минуток.
– Кто знает,– сказал он с усмешкой,– еще, может быть, они и будут. Может, еще встретимся с вами.
– В каком-нибудь новом Равенсбрюке? Рассчитываете на это?
– Авось и посолиднее что придумаем. – Клауберг
Он козырнул ей и уверенным шагом солдафона пошагал узнавать, когда очередной самолет на Мадрид. Он хотел домой. А дом его пока что был там, в Мадриде.
– А, Клауберг! – окликнули его возле бюро справок. – Откуда и куда? – Спрашивал один из его мадридских знакомых.
– Из Москвы, знаешь. И в Мадрид,– ответил Клауберг.
– По второму разу? – Знакомый засмеялся. – Роковой маршрут. А как тебя занесло в Москву?
– Долгая песня. Дело! Бизнес.
– Хватит бездомничать, Клауберг, хватит. Есть новости. Меня фюрер вызвал.
– Кто?
– Фюрер, говорю. Ты перестал понимать немецкий язык. В Ганновер. Там большие дела развертываются. Идет бой за наше место под солнцем. За место под ним для настоящих немцев. Какого черта нас, как евреев, разбросало по всему свету… «Преступники!» Не мы, а те, кто ослабил мускулатуру нации, кто дал ее разорвать на части,– вот кто настоящие преступники. И мы до них еще доберемся. Задача – овладеть бундестагом. Надо на полную мощность запустить машину пропаганды. Меня вот и вспомнили. Фюрер вызвал, понимаешь?
Клауберг смотрел на довольное выражение лица мадридского знакомого, и у него стало ныть в груди.
– А почему только тебя? – спросил он. – А других?
– Не знаю. Наверно, и до других дойдет очередь. Не всех еще, на верно, можно. Там еще все-таки сильны всякие демократишки. Еще судят настоящих немцев за их верность великой Германии. Но когда бундестаг будет нашим, мы эти законы окончательно прихлопнем. Не железными решетками, а «железными крестами» будут награждены все, кто выстоял в этой борьбе. Будь здоров!
Клауберг смотрел на довольное выражение лица мадридского знакомого, и мысль о Мадриде, как о доме, уже не возвращалась. Что ни говори, дом его был не в Мадриде, а там, в Кобурге, в Баварии, в Германии. Захотелось кинуться вслед за этим знакомым, за счастливчиком, который через какой-нибудь час выйдет из самолета в Ганновере. Черт побери, будет, будет такое время, эта голубоглазенькая дрянь, давно растаявшая в парижской толпе, еще поваляется в ногах у него, у Клауберга. «Равенсбрюк!» Нет, будет почище, почище всех Равенсбрюков, Бухенвальдов и Освенцимов, вместе взятых.
45
Генка два дня не выходил на улицу, до вечера понедельника. Он знал, что в понедельник отец ездит на свою службу прямо с дачи и, значит, домой явится именно только к вечеру этого дня. К тому моменту должна быть приведена хотя бы в относительный порядок расквашенная Генкина физиономия. Он грел синяки грелкой, прикладывал кубики льда из холодильника к разбитой губе, к опухоли вокруг глаза. Лечение шло успешно, но медленно.
Допустить все можно. Но ведь он, этот профессор, – Генка отлично помнит, – бил как садист, как палач, со вкусом, профессионально. Да еще и плевался. Почему?
Обида мучила. Благо, никто не видел, Генка то и дело принимался плакать. Сидит, смотрит в одну точку, а слезы по щекам так и бегут, так и бегут.
Нисколько не утешала стодолларовая бумажка на тумбочке. Она свидетельствовала, конечно, что Клауберг понимает свинство своего поведения. Но тоже, скажите, пожалуйста, способ принесения извинений! Сунул купюру – и чист.
Купюра, правда, была крупная, солидная. Сто долларов в мировой, свободно конвертируемой валюте – это не шуточки. В валютном магазине на нее можно сорок бутылок виски отхватить. Или какого хочешь барахла охапками: ботинок, туфель, галстуков, пиджаков, отрезов на костюмы, плащей. Можно, конечно… Но это же неслыханное падение, это, как хотите, а все-таки тоже торговля телом: тебя бьют и за это платят. Бумажка ценная, что говорить. Но мог бы не ее, а записку оставить: извини, мол, все мы человеки, перехватил.
При всей Генкиной любви к деньгам, тем более к валюте, редкостная бумажка эта его не радовала. Чем больше он раздумывал над нею, тем больше она его угнетала, унижала, оскорбляла.
К понедельничному вечеру еще нельзя было сказать, что следы событий с его лица сошли; отцу, во всяком случае, в таком виде показываться не следовало. Но выйти на улицу было можно. И Генка решил пойти к Клаубергу, отдать ему сотню и, может быть, если сумеет набраться духа, высказать свою обиду. Пусть не думает, что за деньги все можно. У нас не заграница.
На стук в дверь комнаты Клауберга в «Метрополе» ответа не было. Постучал к Юджину Россу.
– О, Геннадий! – воскликнул тот, отворяя. – Сколько лет, сколько зим! Ты где же пропадал? И что это за пятна у тебя на лице? Подрался?
– Да,– решил соврать Генка.– Тренировались, применяя твои приемчики, Юджин. Вот и результаты.
– Ты молодец! Смельчак! – одобрял, гладя его по плечу, Юджин Росс. – Хороший удар – это не то, что вонючие стриптизы. Слышал я, как Порция Браун отличилась. Главное, нашла что показывать. Она же старая выдра, ей давно за тридцать. Словом, тю-тю, не то посольство, не то ваши власти, но кто-то из них дал ей коленом под зад, отбыла в Париж. И герр Клауберг – тоже. Но он через несколько деньков вернется. А она – нет.