Чего же ты хочешь?
Шрифт:
– Желание законное. И, значит, не согласился?
– Нет,– сказал Феликс– Я, говорит, работаю для тех, кто способен меня понять. С такими я готов встречаться. А ваши, заводские, меня не поймут, и будет у нас разговор двух глухих. Ни к чему это.
– Значит, он уже заранее убежден в том, что заводские его не поймут? – заговорил Булатов.– Так, кстати, не часто бывает. Обычно творцы прекрасного, – он усмехнулся, – рассчитывают не на снобов, а на широкое понимание их творчества. Если, конечно, они сами не снобы.
Булатов ехал в машине по весенней Москве, вспоминал и обдумывал разговоры на заводе. Вот этот Свешников… Да, да, он вспомнил теперь этого художника. О нем ходят разные толки. Одни клеймят
И в самом же деле нехорошо, и в самом же деле Свешникова подбирают не те, кто бы должен был. Булатов вспомнил писания Спады, мужа той милой русской, с которой осенью прошлого года ему пришлось встречаться в Турине. Как раз Спада расписывает Свешникова страдающим от таких вот типов, как он, Булатов. Хитрым образом бойкий сочинитель сумел переплести все так, что и не расплетешь. Уж чем он, Булатов, не понравился желчному туринцу, но вот не понравился, и тот поистине не пожалел яду на характеристики ему.
Возвратись из Италии, Булатов опубликовал в газетах несколько очерков об этой своей поездке. Спада немедленно откликнулся на них в своей печати. Очерки, дескать, не содержат в себе ничего живого, они не отражают итальянской действительности, это голая социология, только черное и белое, и никаких иных красок. Хорошо, что в Италии не дают ходу таким Булатовым, которые, конечно, и в ней есть; дай им ход, дай им волю, они задавят все свежее, свободное, все явления жизни примутся рассматривать с догматических классовых позиций, и тогда конец свободной мысли, ограниченной этой схемой, конец подлинному искусству, наступит царство и господство так называемого социалистического реализма. Спада прямо не говорил, но и без прямых слов, по всему духу его статьи было видно, что для сокрушения своих противников он готов сомкнуться в единый критический фронт с белоэмигрантской зарубежной прессой, выступить в едином хоре с Би-би-си, с «Голосом Америки», с «Немецкой волной», с брехунами из канадского радио и со всеми прочими, предающими анафеме Булатова, его товарищей, его единомышленников, героев его книг, его страну, те идеи, которым он служит своими книгами.
Показать бы Спаде рабочих ребят, с которыми Булатов встретился в этот день. Интересно, что бы получилось. Отказался бы, поди, от встречи, как Свешников. Ах ты, Свешников, Свешников!… Надо бы поговорить с ним. Ребята рабочие, и те хотят созданное им увидеть своими глазами. А уж писателю-то стыдно пробавляться чужими отзывами и мнениями о творчестве человека, который вызывает столько пересудов. Надо, надо будет ему позвонить и напроситься в мастерскую.
Когда он вернулся домой, жена сказала ему:
– Какая-то девка тебе звонила. Из Италии. Из Турина, кажется. И еще будет звонить. Вечером. Вот человек! Куда бы ни поехал, непременно баб заведет!
Булатов ушел в свою комнату, лег на диван. Это становилось невыносимым. Жену надо было принудительно лечить от патологической ревности, от подозрительности, злобности характера. Думалось ли двадцать пять лет назад, что она станет когда-нибудь такой, что так изменится ее характер, все ее поведение! Тогда шел второй год войны. Она только-только окончила медицинский институт и так самоотверженно
Еще хуже пошло после того, как Булатов стал профессиональным писателем. Он начал разъезжать по Советскому Союзу, по зарубежным странам, стал то и дело где-то заседать, пропадать. Нина Александровна возненавидела его отлучки. Когда его не было дома, она беспокоилась, волновалась, бросалась к телефонам. Вначале ей думалось: не случилось ли с ним что? Но бомбежек давно не было, штурмовок тоже. Что же могло случиться? Вот тогда-то и пришли мысли о других женщинах. Мучительные, изматывающие мысли, «Где был? У кого? Это правда? А я звонила – мне не ответили». Стыдясь, но не в силах совладать с собой, она стала за ним следить, проверять, правду ли сказал. Всю радость ее прежней любви сжирала невероятных размеров ревность. Булатов даже советовался с врачами, с невропатологами, с психиатрами, не болезнь ли это, не навязчивая ли идея, и нельзя ли это лечить. Увы, говорили ему, даже если это болезнь, так называемая идея фикс, то, когда она выражается в ревности, ничто такого больного не вылечит, даже время.
Жить становилось все труднее. Иной раз Нина Александровна ставила совсем немыслимые условия: «Или ты возвращайся домой до темноты, или же, возвратясь позже, найдешь не меня, а мой труп: я отравлюсь газом или выброшусь из окна. Ты мой характер знаешь, знаешь, что я не шучу». Он знал: какие шутки, когда в глазах говорившей это – черный, грозный пламень.
И вот даже звонок из Италии – и то: баба!
Вечером его еще раз предупредили, что разговор с ним заказан из Турина. Ему и в голову не могло прийти, что позвонит Лера, именно жена Спады, которого он в тот день несколько раз вспоминал.
– Василий Петрович,– торопливо заговорила она в трубку, когда дали соединение и Булатов знал, что Нина Александровна в это время держит в руках вторую трубку и тоже слушает разговор. – Василий Петрович, извините меня, пожалуйста, но вы так хорошо отнеслись ко мне, когда бы ли у нас, в Турине, что я вот решилась позвонить вам. Мне очень, очень нужна ваша помощь, нужен ваш совет. Я должна как можно скорее уехать. Но у меня нет для этого средств.
– Куда уехать? – спросил удивленный Булатов.
– В Москву, в Москву. Домой. Помогите, одна надежда на вас. Вы такой человек, вы все сможете, если захотите. Я буду вам всегда благодарна. Да и не в этом дело. Я глупости говорю. Главное, мне надо, надо уехать. Иначе все будет совсем плохо.– Она заплакала.
– Не волнуйтесь, – говорил он, уже обдумывая, как быть с этой не обыкновенной просьбой, как помочь человеку, что можно для нее сделать.– Только не волнуйтесь. Постараюсь что-нибудь. Но я не бог, я…
– Нет, нет, если только согласитесь, вы все, все можете.