Чехов. Жизнь «отдельного человека»
Шрифт:
Жизнь вне столицы требовала терпения, свободы от предубеждений и от иллюзий относительно русской деревни и российской провинции. В самом конце 1894 года Суворин спросил Чехова в письме: «Что должен желать теперь русский человек?» Он ответил: «<…>желать. Ему нужны прежде всего желания, темперамент. Надоело кисляйство».
Суворин вопрошал не просто так, а для очередного «Маленького письма», в котором он привел эти слова Чехова, как мнение «одного своего милого и даровитого приятеля». А далее украсил две строчки Чехова букетом фраз: «Надо желать, значит надо работать, надо стремиться к исполнению своих желаний, к накоплению той необходимой работы, которая открывает двери к лучшему будущему, к самоусовершенствованию, от которого зависит личная независимость. <…> Дай Бог, чтоб солнце доброты стояло над средней Россией,
Суворин опять взывал то ли к правительству, то ли к министру финансов, то ли к небу, чтобы увеличили бюджет на народное образование. Даже счел его снижение в последние годы хорошим знаком: «Будем верить, что это перед повышением его, в особенности для центра России».
Рассказ Чехова о талежском учителе он не упомянул.
Глава шестая. «Я НАПИШУ ЧТО-НИБУДЬ СТРАННОЕ…»
Новый год по обычаю начался с поздравлений. Утром приходили мелиховские мужики. Желали «барину» и всем обитателям дома многолетия. Получили, как записал в своем дневнике «мелиховский летописец», — «водки и закуски». К обеду появились священник П. В. Величкин и учитель А. А. Михайлов из села Талеж. После первой встречи с учителем Чехов рассказал Суворину: «До такой степени забит нуждой, что о чем бы Вы ни заговорили с ним, он всё сводит к вопросу о жалованье. По его мнению, <…> когда новый царь переменит министров, то, вероятно, будет увеличено жалованье учителей и т. п.».
Пока Алексей Антонович уповал на «доброго царя» и «заботливых министров», Чехов, едва приняв попечительство над Талежской школой, стал помогать учителю. С начала зимы ему отвезли четыре воза сена, выдали ржи из своих запасов. Теперь и Михайлов, как ранее учитель Плотов из Щеглятьева, а позже учитель Забавин из Новоселок, пользовался книгами из библиотеки Чехова и журналами. Что-то Чехов выписывал специально для учителей. Какие-то книги привозил по их просьбе из Москвы.
Талежская школа существовала почти сорок лет. Обучались в ней в это время 67 крестьянских детей из соседних сел и деревень — Дубечня, Полушелково, Шелково, Горки, Попово, Малицы, Бершово. Относилась она к земским школам, помимо которых в уезде были еще церковно-приходские, фабричные. Располагались они в собственном, наемном или даровом здании. На содержание школы выделялось около 500 рублей в год. Жалованье учителю — около 300; священнику, который вел уроки Закона Божьего, — 50; на отопление — 50 и сторожу 20. На учебные пособия — 22 рубля.
Что преподавали в таких школах, как Талежская? Русское чтение, чистописание, арифметику, славянское чтение, Закон Божий. Ни рисование, ни рукоделие не предусматривались. Лишь пение молитв. Иногда, по инициативе учителя, вводились уроки огородничества, пчеловодства, а в старшем отделении — истории и географии. Детям давали представление о частях света, государствах, о больших реках, морях, о главных событиях отечественной истории.
При немногих школах числились библиотеки. Иногда они пополнялись книгами по специально разрешенным спискам. В основном духовно-нравственной, сельскохозяйственной, житийной литературой, сказками, историческими повестями, переложенными для народного чтения. Этими книгами учителя разрешали пользоваться и родителям своих учеников. Но мужики брали книги редко. Зимой они работали в Москве или на фабричках и заводиках, разбросанных по уезду. Многие были неграмотны или не имели привычки к чтению.
В попечителях состояли местные помещики, купцы, иногда богатые мужики. Некоторые значились таковыми лишь на бумаге. Дарили школе портреты царствующих особ и забывали про свое попечительство. Немногие изредка вспоминали о своих обязанностях, иногда помогая школе дровами или одаривая детей на Рождество скромными кульками со сладостями. Лишь единицы считали нужным помочь с ремонтом, мебелью, учебными принадлежностями. Ежегодные отчеты учителей Серпуховской земской управе в 1890-е годы — это сплошной вопль: нет учебных пособий; школьное здание обветшало, вот-вот рухнет; средств, выделяемых на отопление и освещение, недостает; книг нет. Лишь однажды упоминалось, что на деньги попечителя выстроено новое здание.
Михайлов происходил из серпуховских мещан. Окончил уездное училище, сдал в прогимназии необходимый экзамен и получил в 1878 году свидетельство, дающее право быть учителем в земских школах. В Талежском
2 января гостей не ждали. Погода выдалась теплая, пасмурная, тяжелая для визитов. В доме рано разошлись по своим комнатам. Довольно поздно кто-то подъехал к окнам. Чехов вышел на крыльцо вместе с сестрой. Гостья была званая — Щепкина-Куперник. Гость — неожиданный, но желанный, Левитан. Оказалось, что неугомонная Татьяна Львовна заехала к Исааку Ильичу посмотреть новые работы. И упомянула, что едет в Мелихово. Левитан, как она рассказывала потом, начал вздыхать, сетовал на то, что этот разрыв ему не по душе, что хотелось бы увидеться с Чеховым. Она стала уговаривать поехать с ней — и уговорила. Но в Мелихове гость пробыл всего одну ночь. Наутро Роман отвез Левитана на станцию. На своей визитной карточке Исаак Ильич написал, что «вернулся опять к тому, что было дорого и что на самом деле и не переставало быть дорогим».
Через день Чехов уехал в Москву под предлогом, что надо проводить мать, собравшуюся в Петербург к старшему сыну. А также для решения срочных дел. Поселился в «Большой Московской» гостинице на Воскресенской площади. Сюда посыльный доставлял ему записки Яворской. Лидия Борисовна стилизовала свои послания под тексты из пьес, в которых играла. Часто говорила репликами персонажей, а на свиданиях повторяла мизансцены из спектаклей: вставала на колени, простирала руки, искусно рыдала. Даже подписывалась именем одной из своих героинь.
Они встречались в компании и наедине. Яворская играла роль увлеченной женщины, поклонницы таланта. Представляя Чехова новым посетителям своего «салона», говорила: «Наш генерал от литературы». В записках перемежала реплики из пьес с личными просьбами — то заказать салат, то быть на спектакле, то приехать к чаю, то помочь с переводом модной французской пьесы. Чехов приезжал, покупал, заказывал, исполнял то, о чем просила «очень милая женщина». Яворская умно и выигрышно шутила над собой. Чехов рекомендовал ее Суворину: «Она интеллигентна и порядочно одевается, иногда бывает умна. <…> Если бы не крикливость и не некоторая манерность (кривлянье тож), то это была бы настоящая актриса. Тип во всяком случае любопытный. Обратите внимание». В этом отзыве нет и тени сильного увлечения — но скорее итог невольного, почти машинального, изучения. Это почувствовала неглупая и очень близкая в то время приятельница Яворской, памятливая Щепкина-Куперник.
«Эскадра», то есть дружеская компания, не так часто, как в последние годы, но все-таки иногда собиралась в дни приезда Чехова в Москву. Бывали то там, то сям, слушали музыку. Но Татьяне Львовне казалось, что Чехов не с ними: «…зритель, а не действующее лицо, зритель далекий и точно старший — хотя многие члены нашей компании <…> были много старше его. <…> И где-то за стеклами его пенсне, за его юмористической усмешкой, за его шутками — чувствовались грусть и отчужденность. <…> радости у А. П. не было, и всегда на всё „издали“ смотрели его прекрасные умные глаза. И недаром он как-то показал мне брелок, который всегда носил, с надписью: „Одинокому весь мир — пустыня“».
В это же время Чехов встречался с Еленой Шавровой-Юст, уже замужней дамой, женой петербургского чиновника. Жила она теперь в столице, но в Москву наезжала довольно часто, навещала родных. Она запомнила ужин в «Большой Московской». Cher m^aitre, «дорогой учитель», так Шаврова теперь называла Чехова, показался ей чем-то расстроенным, кашлял.
Его тогдашнее состояние угадывалось в январских письмах Суворину: «Только что вернулся с обеда, пил там мало, но во рту и в груди такое чувство, как будто я наелся мышьяку»; — «Был я у Левитана в мастерской. Это лучший русский пейзажист, но, представьте, уже нет молодости. Пишет уже не молодо, а бравурно. Я думаю, что его истаскали бабы. Эти милые создания дают любовь, а берут у мужчины немного: только молодость. Пейзаж невозможно писать без пафоса, без восторга, а восторг невозможен, когда человек обожрался. Если бы я был художником-пейзажистом, то вел бы жизнь почти аскетическую: употреблял бы раз в год и ел бы раз в день». Сердитое, раздраженное, почти злое письмо. И будто бы не столько о Левитане, сколько о самом себе, о надоевшем «угаре», словно о какой-то душевной оскомине от собственных «романов».