Чехов
Шрифт:
И любовь, если она является единственным достоянием человека, и талант, если человек не имеет высокой гражданственной цели, — как бы ни были они прекрасны сами по себе, — становятся разрушающей, опустошающей человеческую личность силой. Драмы основных героев, которые разворачиваются в пьесе, каждая по-своему подтверждают эту истину.
Таким образом, "Чайка" проясняет еще один очень важный вывод, к которому приходил Чехов. Чем глубже постигал он жизнь, тем очевиднее становилось, что любовь только тогда прекрасна, только тогда возвышает человека, когда гармонически сливается с правдой, общественными, гражданскими устремлениями героев. Это было важное открытие, которое все более властно определяло новое понимание писателем проблемы человеческого счастья.
Мелиховские итоги
Пока "Чайку" читали близкие Чехову люди, а потом рассматривала цензура, летом 1896 года Антон Павлович завершает повесть "Моя
В повести воскресают таганрогские воспоминания. Характеристика города, где так грустно складывается жизнь Михаила, очень напоминает то, что писал Чехов о Таганроге в 1887 году, делясь свежими впечатлениями о родных местах. Вместе с тем в повести много наблюденного и пережитого в Мелихове. Те хлопоты, неприятности и огорчения, с которыми столкнулись Михаил и Маша во время строительства школы, видимо, ненамного отличались от всего того, что пришлось пережить самому Чехову в подобных же обстоятельствах. Однако главным в повести вновь оказываются отклики на современные Чехову явления общественной мысли.
"Моя жизнь", написанная вслед за "Домом с мезонином", продолжает и развивает намеченные там проблемы. В споре с Лидой художник высказывал убеждение, что люди должны поровну поделить между собой тяжкий физический труд. Теперь эта тема становится одной из основных в повести.
Чехов не придумал ее. В конце восьмидесятых и еще в начале девяностых годов в кругах демократической интеллигенции, близкой либеральному народничеству и толстовству, опрощенчество было, пожалуй, наиболее популярным общественным движением. Оно вбирало в себя весьма широкий круг идей. Толстовская проповедь благости "хлебного труда", жизни "трудами рук своих" сливалась с народническими теориями о "власти земли" как источнике якобы гармонического развития человеческой личности, которой угрожает нашествие капиталистической цивилизации, с мыслями о неоплатном долге интеллигенции перед народом, с утопическими идеями о независимости земледельца от власти буржуазных, торгашеских отношений. Вспомним, что и Лаевский ("Дуэль") поехал на юг с теми же мыслями. Однако к середине девяностых годов утопичность этих идей выявилась со всей очевидностью. Земледельческие интеллигентские колонии, возникавшие одно время как грибы, разваливались с не меньшей быстротой. Выяснилась и принципиальная несостоятельность идей слияния интеллигенции с народом. Уже в конце восьмидесятых годов, в пору особенно широкого движения "опрощенцев", Н. В. Шелгунов хорошо показал не только утопичность, но и глубокую реакционность этой идеи. Предположим, писал он, что "наконец "слияние" совершается и нравственный долг отдан: стомиллионная деревня поглотила целиком десятимиллионный город. А что же дальше? Дальше то, что вновь воскресшая домостроевская Россия снова станет ждать своего Петра Великого и снова примется строить Петербург, Москву, Киев, Одессу, и потребуются новые 200–300 лет, чтобы вернуться к цивилизации, от которой мы убежали".
К середине девяностых годов исторически и художественно эта тема была, казалось бы, полностью исчерпана. Однако Чехов находит в ней новые богатые возможности.
Герой повести Мисаил Полознев тоже придает принципиальное значение физическому труду как средству покончить с социальным неравенством. В споре с доктором Благово он говорит: "…Нужно, чтобы сильные не порабощали слабых, чтобы меньшинство не было для большинства паразитом или насосом, высасывающим из него хронически лучшие соки, то есть нужно, чтобы все без исключения — и сильные, и слабые, богатые и бедные, равномерно участвовали в борьбе за существование, каждый сам за себя, а в этом отношении нет лучшего нивелирующего средства, как физический труд, в качестве общей, для всех обязательной повинности". Как видим, это уже знакомые нам мысли художника из "Дома с мезонином". Однако при всей наивности и утопичности этой идеи есть в мыслях чеховского героя нечто, что указывает на его существенное отличие от ординарной фигуры опрощенца. Тут нет ни традиционной идеализации физического труда, ни сентиментально-народнических мыслей о "слиянии", о неоплатном долге интеллигенции перед народом. Главным пафосом Мисаила является органическое неприятие социального неравенства, эксплуатации меньшинства большинством.
К физическому труду герой приходит в первую очередь потому, что не может жить жизнью, привычной для людей привилегированных классов, так что ему ничего не остается, как именно физическим трудом добывать себе средства существования. Он пробовал служить по различным ведомствам, но при этом неизменно убеждался, что его деятельность "не требовала ни напряжения ума, ни таланта, ни личных способностей, ни творческого подъема духа: она была машиной…" Такой умственный труд он презирал и считал его ниже физического и не думал, "чтобы он хотя одну минуту мог служить оправданием праздной, беззаботной жизни, так как сам он не что иное, как обман, один из видов той же праздности".
Иное
Для Маши, как и для подавляющего большинства опрощенцев, сближение с народом было игрой, быстро проходящим увлечением. И косыночки, и простенькие платьица, в которые она рядилась, когда жила в Дубечне, как и зипуны, кафтаны и толстовки, которые носили участники этого движения, были для нее всего лишь маскарадом, и Мисаил уже с самого начала безошибочно заключает, что его жена была на деле талантливой актрисой, увлеченно игравшей мещаночку. Жизнь в деревне быстро подтвердила это. Все здесь раздражало Машу — и так хорошо знакомое Чехову гуртовое невежество, и пьянство, и попрошайничество, и вечная брань мужиков. Маша была умной, незаурядной женщиной, однако она была пришельцем из другого мира и поэтому, чем ближе соприкасалась с жизнью народа, тем острее выявлялась невозможность для нее ни понять, ни принять народ таким, каким он был в действительности, а не в народнической и толстовской легенде.
Мисаил не питал иллюзий в отношении крестьянского труда. Идеализированный народниками пахарь виделся ему таким, каким он был на самом деле. "Природу я любил нежно, — рассказывает Мисаил, — любил и поле, и луга, и огороды, но мужик, поднимающий сохою землю, понукающий свою жалкую лошадь, оборванный, мокрый, с вытянутою шеей, был для меня выражением грубой, дикой, некрасивой силы, и, глядя на его неуклюжие движения, я всякий раз невольно начинал думать о давно прошедшей, легендарной жизни, когда люди не знали еще употребления огня". Он тоже видел и пьянство, и всякие плутни мужиков, но не забывал, что отец Маши пил не меньше, что мужицкие хитрости не идут ни в какое сравнение с тем повальным мошенничеством, взяточничеством и невежеством, которые он наблюдал в среде привилегированных обывателей города, с тем наглым грабежом, которым занимался тот же инженер Должиков.
В отличие от Маши Мисаил не только все глубже понимал народ, но и все решительнее становился на его сторону. "В самом деле, — думает он, — были и грязь, и пьянство, и глупость, и обманы, но при всем том, однако, чувствовалось, что жизнь мужицкая, в общем, держится на каком-то крепком, здоровом стержне. Каким бы неуклюжим зверем ни казался мужик, идя за своей сохой, и как бы он ни дурманил себя водкой, все же, приглядываясь к нему поближе, чувствуешь, что в нем есть то нужное и очень важное, чего нет, например, в Маше и в докторе, а именно, он верит, что главное на земле — правда и что спасение его и всего народа в одной лишь правде".
И еще одна характерная черта взглядов Мисаила. В отличие от модных либерально-народнических убеждений здоровый стержень он видит не только в крестьянской жизни. Такова, по его убеждению и опыту, общая особенность жизни трудового народа. Поэтому он и чувствует себя хорошо в среде товарищей по работе. В бригаде маляров, которые работали, как ломовые лошади, никогда не употребляли слова "труд", часто даже не сознавали нравственного значения труда, он проникался обязательностью и неизбежностью того, что делал, и это облегчало его жизнь, "избавляя от всяких сомнений". С наибольшей полнотой здоровый стержень этой трудовой жизни воплощал их подрядчик маляр Редька. Несмотря на все свои злоключения, несмотря на вопиющую несправедливость, с которой он сталкивался каждый день, Редька верил в правду и был непоколебимо убежден, что "тля ест траву, ржа — железо, а лжа — душу!". Он часто повторял этот свой излюбленный афоризм, но иногда пускался и в более пространные рассуждения, смысл которых, однако же, всегда был один и тот же — что нужно трудиться и скорбеть, и что великая кара ждет всех сытых и сильных, богатых и заимодавцев — тех самых, у которых он, когда не мог на работе свести концы с концами, вынужден был под большие проценты брать деньги взаймы.