Человеческое тело
Шрифт:
— Наконец-то! — орет Маттиоли диджею, сложив руку рупором. Остальные аплодируют.
Какой же он идиот! Хотел показать, что чего-то стоит, а в итоге, как всегда, оказался в дураках. Йетри переполняет стыд, хочется провалиться сквозь землю. Пусть сами ставят себе музыку! Все равно они ничего не понимают. Йетри глядит на сослуживцев и внезапно чувствует, что ненавидит их так, как когда-то ненавидел ребят из Торремаджоре. Они тоже ни фига не понимали в музыке, слушали только то, что передавали по радио, слащавых итальянских певцов.
Он сжимает пластиковый стаканчик и с яростью швыряет в угол. Уходит из
У телефонов он видит Рене. Сержант расхаживает туда-сюда и курит.
— Ты чего гуляешь без фонаря? — спрашивает он Йетри.
Тот пожимает плечами.
— Не потеряюсь, — говорит он. — А ты чего не остался?
— Слишком много народу, — отвечает сержант.
Выглядит он подавленным и напряженным. Наверное, потому что их поездка вовсе не похожа на прогулку. Но сейчас в душе у Йетри нет места для страха, ему на все наплевать, он слишком расстроен, чтобы испытывать другие чувства.
— Тебе надо позвонить? — спрашивает он.
— Мне? Да нет. — Рене проводит ладонью по бритому черепу. — Нет, не надо. Ну, до завтра! Постарайся отдохнуть!
Он быстро уходит, старший капрал остается в одиночестве. Ночью на базе стоит такая тишина, какой он никогда не слышал: молчат двигатели машин, молчат человеческие голоса, молчит природа — птицы не щебечут, сверчки не поют, речек поблизости тоже нет. Ничего. Полная тишина.
Звук маминого голоса вызывает у него в душе бурю чувств, и теперь что-то как будто сжимает ему горло.
— Живот больше не болит?
— Мам, это было давно. Все нормально.
— Голос у тебя грустный.
Что поделать, от мамы ничего не скроешь. У нее словно есть рецепторы, улавливающие малейшие оттенки звучания его голоса.
— Я просто устал, — говорит Йетри.
— Я так по тебе скучаю!
— Мммм…
— А ты по мне?
— Черт побери, мне уже не восемь лет!
— Знаю, знаю. Не надо так говорить! В восемь лет ты был просто чудо.
А теперь? Теперь он кто? Он вспоминает, что даже мама не могла слушать его музыку, и чувствует, что зол на нее. Длится это не больше секунды. Мама все твердила: это шум, а не музыка, у тебя заболят уши. Однажды она сказала что-то резкое о «Megadet», и он обозвал ее старой дурой. А в ответ получил такую затрещину, что повернулся на месте, и больше ничего подобного себе не позволял.
— Мам, несколько дней я не смогу тебе позвонить.
— Почему? — сразу же заволновалась она. Словно упрекает сына за то, что от него никак не зависит. — Сколько дней?
— Дней пять или шесть. Как минимум. Тут будут чинить телефонные линии.
— Зачем их чинить, если они работают? Нельзя их просто не трогать?
— Нельзя.
— Если работают, трогать не надо.
— Ты в этом ничего не понимаешь, — резко отвечает Йетри.
Мама вздыхает:
— Это правда. Не понимаю. Но я буду переживать.
— Не надо переживать. Здесь ничего не происходит.
— Когда твой ребенок далеко, всегда переживаешь.
Йетри еле удерживается от того,
— Мне пора, мам.
— Нет, погоди! Ведь в ближайшие дни ты не будешь звонить. Расскажи мне еще что-нибудь!
Что ей рассказать? Все, что он мог рассказать, причинило бы ей боль. Что он ее обманывает и говорит, что здесь вкусно кормят? Что он влюбился в женщину, в свою сослуживицу, а она называет его «мальчишкой»? Что завтра им предстоит отправиться в район, контролируемый талибами, и он готов от страха наложить в штаны? Что сегодня утром он видел отрубленную голову, а потом накатила такая тошнота, что его вырвало и весь завтрак оказался у него на ботинках, а сейчас, как только он закрывает глаза, мертвое лицо сразу встает перед ним? Что порой ему грустно и пусто, что он чувствует себя старым — вот именно, старым, в свои двадцать лет, и не верит, что когда-то он был просто чудом? Что все обращаются с ним, как с последним дураком, что здесь он не нашел ничего из того, что надеялся найти, а теперь он и сам не знает, чего ищет? Что он ее любит и страшно скучает, что она для него главное в жизни, единственная, кто ему дорог? Он даже этого не может ей сказать, потому что он уже взрослый, потому что он солдат.
— Мам, мне правда пора!
Торсу соврал врачу, но это была ложь во спасение. Ему не хотелось единственному из всего взвода сидеть себе спокойно на базе, пока остальные пересекают долину. Вернувшись, они стали бы относиться к нему, как к симулянту, а для него ничего страшнее нет. Поэтому он заявил, что чувствует себя лучше и вообще он в отличной форме, поклялся, что последние трое суток стул у него нормальный (на самом деле утром стул был опять жидкий), и подписал бумагу о том, что он здоров. Когда доктор взял градусник, чтобы измерить ему температуру, Торсу сказал, что лучше сделает это сам, а потом соврал, что у него тридцать шесть, хотя на самом деле у него было тридцать семь и пять. Градусом больше, градусом меньше — что это меняет? Ему повезло, сегодня доктор был занят своими мыслями и явно старался закончить осмотр как можно быстрее.
— Значит, мне можно поехать вместе со всеми?
— Если хочешь — да, я не вижу препятствий.
— Думаете, нам там туго придется?
Доктор глядит куда-то вдаль. Не то чтобы они подружились, но теперь, после того как Торсу приходил в медпункт каждый день (он сразу заметил, что доктора и женщину из спецслужб что-то связывает!), они друг другу не совсем чужие. Вместо ответа Эджитто сует ему в руку две упаковки парацетамола и велит идти.
С тех пор как он официально выздоровел, Торсу расстался с ненужными страхами вроде той истории с ногой — сейчас самому Торсу она кажется полным бредом. Однако на всякий случай он взял у хозяйственников сантиметр и несколько раз измерил нижние конечности, от пятки до бедра: обычно у него получалась разница где-то в полсантиметра, но это его не очень пугает.