Человек без свойств (Книга 2)
Шрифт:
—от него скрывала. Он чувствовал рядом с собой скрытность тепла ее тела и вспоминал одно страстное утверждение, имевшее приблизительно тот смысл, что человек не бывает для самого себя красивым или безобразным, хорошим или дурным, значительным или нудным, а что достоинства .его зависят всегда от того, верят ли в него или сомневаются в нем. Это было лихое замечание, полное великодушия, но и грешившее неточностью, которая допускала самые разные выводы; и тайный вопрос, не восходит ли уж оно к этому козлу набожности, к этому мужчине Линднеру, о котором он почти ничего не знал, ревниво взбаламутил водной быстрый подземный поток его мыслей. Но, думая об этом, Ульрих не смог вспомнить, было ли вообще это замечание сделано Агатой, а не им самим, и одно казалось ему столь же возможным, как и другое. Тут волна ревности растеклась нежной пеной благодаря этой нераспознаваемости во всех душевных и физических отличиях, и он мог бы теперь высказать то, в чем, собственно, состояло его предубеждение против всякой готовности
Даже ведь и гениальный человек носит, пожалуй, в себе некую меру, которая могла бы дать ему право считать, что все в мире прямо-таки необъяснимым образом движется так же назад, как и вперед; но кто гениален? Первоначально Ульрих не испытывал ни малейшей потребности думать об этом; но вопрос этот не отпускал его, он не знал почему.
— Надо отличать гениальность как видовое понятие от гениальности как личной превосходной степени, — начал он, еще не найдя подходящего выражения. — Раньше я иногда думал, что есть вообще только две существенные породы людей, которые не смешиваются, — порода гениев и порода глупцов. Но люди из породы гениев, или гениальные, еще не суть гении. Гений, которым любуются, возникает по-настоящему лишь на бирже тщеславий. В его лучах сияют зеркала окружающей глупости. Он всегда связан с чем-то, что дает ему еще и престиж, как дают его, например, деньги или награды. Как бы, значит, ни были велики его заслуги, внешность его — это, собственно, чучело гениальности…
Агата прервала его, ей было любопытно другое:
— Хорошо, а сама гениальность?
— Если из чучела вынешь солому, то, наверно, она и останется, — сказал Ульрих, но опомнился и недоверчиво прибавил:— Я так и не знаю, что гениально, и не знаю, кто бы должен был это решать!
— Сенат знатоков! — сказала Агата с улыбкой. Она знала довольно идеократические порой взгляды брата, которыми он не раз донимал ее в разговорах, и немного лицемерно напомнила ему своими словами о знаменитом, но за две тысячи лет так и не выполненном требовании философии, чтобы управление миром было доверено академии мудрейших.
Ульрих кивнул головой.
— Это известно еще со времен Платона. И если бы удалось это осуществить, то после него во главе правящего духа оказался бы, наверно, платоник, и так продолжалось бы до тех пор, пока в один прекрасный день — бог весть почему — истинными философами не сочли бы последователей Плотина. Так же обстоит дело с тем, что сегодня считается гениальным. А что сотворили бы плотиники с платониками, как не то, что делает всякая истина с заблуждением: она неумолимо уничтожает его. Бог поступил осторожно, установив, что из слона получается снова только слон, а из кошки — кошка. А вот из философа получается сперва попугай, а затем антифилософ.
— Значит, пусть бог сам и решает, что гениально! — нетерпеливо воскликнула Агата, и с гордостью, и слегка ужасаясь этой мысли, и сознавая ее опрометчивую запальчивость.
— Боюсь, что это ему наскучит? — сказал Ульрих. — По крайней мере христианскому богу. Он падок на сердца, и ему наплевать, много ли у них разума. Впрочем, я думаю, что церковное пренебрежение к обывательской гениальности имеет и свои плюсы!
Немного подождав. Агата сказала просто:
— Прежде ты говорил иначе!
— Я мог бы ответить тебе, что языческая вера, будто все волнующие человека идеи покоились прежде в божественном уме, была, наверно, прекрасна. Но что трудно думать о божественных эманациях с тех пор, как среди того, что для вас важно, находятся такие идеи, которые называются пироксилин или пневматика, — тут же возразил Ульрих. Затем, однако, помедлил, словно с него было достаточно шутливого тона, и вдруг поведал сестре то, что она хотела узнать. Он сказал: — Я всегда, чуть ли не от природы, верил, что дух, раз ты чувствуешь в себе его силу, обязывает тебя также снискать ему авторитет в мире. Я верил, что жить стоит только значительно, и желал себе никогда не делать ничего безразличного. И то, что из этого следует для общей цивилизации, выглядит, может быть, утрированно-высокомерно, но неизбежно вот что: терпимо только гениальное, и на людей средних надо нажимать, чтобы они рождали его или соглашались с ним! Что-то из этого, в смеси со множеством прочего, составляет даже общее убеждение. Мне поэтому действительно совестно ответить тебе, что я никогда не знал, что гениально, да и теперь не знаю, хотя несколько минут назад непринужденно намекнул, что склонен приписывать это свойство не столько какому-то особому человеку, сколько какой-то человеческой разновидности.
Намерения у него были, кажется, не такие плохие, и, когда он умолк, Агата постаралась поддержать разговор.
— Разве у тебя самого не может слететь с языка упоминание
Веселое выражение вытеснило серьезность из глаз Ульриха, и поэтому Агата потребовала продолжения, которое он, казалось, держал про себя.
— Я вспомнил, что вопрос о гениальности я как-то обсуждав с нашим другом Штуммом, — сказал Ульрих. — И он настаивал на необходимости различать военное и штатское понятия гениальности. Чтобы ты поняла его, мне надо, пожалуй, объяснить тебе кое-что из кайзеровской и королевской военной сферы. Гениальными войсками — само словосочетание уже диковинно! — у нас принято называть, — продолжал он, — инженерные войска. Они служат дли фортификационных и тому подобных работ и состоят из солдат и унтер-офицеров, а также офицеров, у которых нет особого будущего. Разве что они пройдут «высшие гениальные курсы», после чего попадут в «гениальный штаб». «Выше гения в армии находится, стало быть, гениальный штабист, — говорит Штумм фон Бордвер. А уж еще выше, конечно, только генеральный штаб, потопу что это — самое умное из всего, что создано богом». Так пытался он, хотя все еще с удовольствием называет себя антимилитаристом, убедить меня в том, что надлежащее применение гения регламентированно и сохранится только в армии, а во всей штатской болтовне об этом такого порядка, увы, как раз и нет. И когда он все так передергивает, что правда видна прямо как на ладони, нам на руку следовать за его путеводной нитью.
Но то, что присовокупил к этому насчет неодинаковых понятий гениальности Ульрих, имело в виду не столько высшую ступень гения, сколько ту главную форму гениального или значительного, сомнительность которой представлялась ему более конфузной и досадной. Ему казалось, что легче судить о чем-то чрезвычайно значительном, чем о просто значительном. Первое есть только шаг за пределы того, ценность чего уже неоспорима, стало быть, нечто, основанное как-никак на более или менее традиционной системе духовных ценностей, а второе требует сделать первый шаг в неопределенное и бесконечное пространство, а это почти не дает возможности убедительно отличить значительное от незначительного. Естественно поэтому, что словоупотребление предпочитало ориентироваться на гениальность степени и удачливости, чем на гениальную ценность того, что именно удается; но понятно также, что возникшая привычка называть гениальной любую трудноподражаемую ловкость связана с нечистой совестью, и, разумеется, не с какой иной, чем с нечистой совестью невыполненной задачи и забытого долга. Брат и сестра посетовали на это шутливо и невзначай, но продолжили разговор серьезно.
— Яснее всего становится это, — сказал Ульрих сестре, — когда обращаешь внимание, что бывает дочти только случайно, на один малозаметный внешний признак, а именно — на нашу привычку произносить слова «гений» и «гениальный» по-разному, а не так, словно второе происходит от первого.
Как то случается с каждым, кому вдруг укажут на какое-нибудь обыкновение, которое он не замечал, Агата немного удивилась.
— Я тогда, после разговора со Штуммом, заглянул в гриммовский словарь, — извинился Ульрих. — Военный термин «гений», «солдат гениальных войск», стало быть, пришел к нам, как многие военные выражения, из французского языка. Инженерное, дело называется там ie genie; и с этим связаны arme du genie, ecole du genie, а также английское engine, французское engin и итальянское ingegno macchina, искусное орудие; а восходит вся эта семейка к позднелатинским genium и ingenium — словам, чье твердое «г» превратилось в дороге в мягкое «ж» и чье главное значение — «сноровка» и «умение». Это сочетание похоже на несколько старомодную формулу «искусства и ремесла», которой нас порой еще радуют сегодня какие-нибудь официальные надписи или написания. Отсюда, стало быть, идет раскисшая уже дорога и к гениальному футболисту, даже к гениальной охотничьей собаке или гениальному скакуну, но последовательно было бы произносить это «гениальный» так же, как то «гений». Ибо есть еще вторые «гений» и «гениальный», значение которых тоже налицо во всех языках и восходит не к «genium», а к «genius», к чему-то большему, чем человеческое, или по крайней мере благоговейно — к духу и душе как к самому высокому в человеке. Вряд ли нужно добавлять, что оба эти значения везде безнадежно смешались и перепутались, уже много веков назад, и в языке, и в жизни, и не только в немецком. Но в нем — что характерно — больше всего, так что это, можно сказать, особенно немецкая черта — не отделять гениальность от находчивости. К тому же в немецком языке черта эта имеет историю, которая меня в одном пункте очень волнует.