Человек и его вера
Шрифт:
А старик?
Поцелуй горит на его сердце, но старик остается в прежней идее».
Возможное толкование
Каков смысл «Легенды»?
Ответ, который напрашивается сам собою и действительно взят на вооружение традиционной трактовкой образа «Великого инквизитора», таков: Достоевский выступает в защиту дела Христа от его злейшего врага, которого он усматривает, однако, не в неверии как таковом, а в экклезиализме, то бишь в подмене живой связи с Богом системой приемов и формул, долженствующих служить гарантией спасения. Милосердная суть христианства вытесняется, таким образом, техникой достижения господства над людьми и их душами, — господства, за которым вырисовывается нечто еще более ужасное: демоническая жажда захвата
Тому, кто любит Церковь, нетрудно определить ту меру горькой истины, которая может заключаться в подобных взглядах, и ему не помешают в этом даже те передержки, в которых повинны слепота и предубежденность автора поэмы. Но обо всем этом уже писалось, причем лучше, чем в «Братьях Карамазовых» [4] . Было бы естественно поэтому испытать глубокое разочарование, если бы смысл «Легенды» сводился лишь к продолжению старых распрей между Византией и Римом, — ибо представляется, к слову сказать, несомненным, что именовать враждующие лагеря «Восточной Церковью» и «Римом» уже означало бы предвзятость. Если уж говорить об этом, то называя вещи своими именами — «Византия» и «Рим». Человек сведущий знает, какой тяжелейший груз «истории» несет на себе это имя.
4
И прежде всего — большим другом Достоевского — Владимиром Соловьевым, с которым писатель на склоне лет (Соловьев был тогда еще юношей) провел полгода в знаменитом монастыре Оптина Пустынь, чтобы изучить жизнь русских монахов. Плодом этого изучения стал образ старца в «Братьях Карамазовых»; Алеша списан, как считают, с юного Соловьева. Этот последний перешел позже в католичество, не утратив при этом той проникновенности и полноты, которые характерны для христианства Востока. Поэтому он мог критиковать католицизм с позиций Восточной Церкви, делая это несравненно более компетентно, нежели Достоевский.
Но мы слишком чтим Достоевского, чтобы позволить себе предположить, что этот гениальный психолог мог, даже если бы и хотел, ограничиться одной этой полемикой. Но если бы он действительно хотел этого, то мы обратились бы к нему не как к участнику полемики, а как к художнику, исходя из предположения, что за полемическим пафосом скрываются глубинные пласты сути и действуют сокровенные силы инстинкта, души, религиозных побуждений. И мы взяли бы тогда на себя смелость толковать Достоевского вопреки ему самому. Ибо образы великого писателя не подчиняются ему, но следуют собственным законам; они глубже, чем он сам.
Если же отказаться от традиционного пути и внимательнее присмотреться к общей картине, то вскоре можно заметить, что критика «Рима» отнюдь не является главной целью Великого инквизитора, — точно так же как те, кто трактует «Легенду» в этом плане, оказывают медвежью услугу самому Достоевскому. Критика была не только его слабейшей, но и неблагороднейшей стороной. У него было три, а быть может, и четыре противника: социализм, рационалистически-идеалистическая культура Запада, католическая Церковь и немцы. Впрочем, следует немедленно внести поправку: не «противники», а «враги». Ни одному из них Достоевский не противостоял в полном смысле этого слова. Он не боролся с ними — он третировал их. Разве социализм действительно исчерпывается опустившимся существом из «Бесов»? Разве рационализм и техника Запада сводятся к той дьявольской бездуховности, в обличье которой они постоянно предстают в его произведениях (достаточно напомнить хотя бы о «Записках из подполья»)?
Что же касается католичекой Церкви, то даже ее заклятый враг едва ли не увидел бы в ней ничего, кроме того богохульства, которое написано на физиономии Великого инквизитора! И наконец, немец у Достоевского настолько безрадостная фигура, он так педантичен, узколоб, бездарен, холоден, низок и смешон и черты эти заявляют о себе столь часто, непосредственно, многопланово и провоцирующе, что за всем этим нельзя не ощутить почти физического отталкивания, периодически пробивающегося наружу…
«Великий инквизитор» — это, несомненно, борьба против Рима; те же мысли и чувства всплывают и в других произведениях Достоевского, как только речь заходит о католичестве или в повествование вводится образ христианина-католика. Но подлинный смысл легенды — в другом; чтобы раскрыть его, нужно исходить из общей концепции романа.
В действительности легенда призвана продемонстрировать отношение Ивана к миру. Богу и дьяволу. Она равнозначна саморазоблачению Ивана, пытающегося оправдать ею свое восприятие Бога.
«Легенда» и христианство
Мысли и чувства, вызванные у меня образом Христа в легенде, — если читатель позволит мне предварить анализ личными впечатлениями — таковы: вначале меня подхватила и властно повлекла за собой волна истинно христианских эмоций, но затем она постепенно спала, и источник ее стал казаться мне сомнительным. Поэтому я решился принять тот вызов, который ощутил, и поставил вопрос, на первый взгляд парадоксальный: так ли уже неправ в конечном итоге Великий инквизитор по отношению к такому Христу? Быть может, этот Христос — действительно «язычник»? И когда рассудок стал искать причину ощущения, становившегося все сильнее, — я понял, что в этом образе Христа христианское начало предстает вне тех категорий, которые составляют его сущность.
Христианское в этом Христе — это взятая на Себя ответственность, не знающая пределов, и в то же время — своеобычность как таковая. Все это не имеет никакого отношения к рядовому, повседневному — к той почве, на которой крепко стоит человек. Надо ли говорить, сколь далеки мы от желания слагать гимны будничности? Тот, кто способен любить Достоевского, едва ли забудет, что человеческое существование простирается и ввысь, и вглубь и что, следовательно, в срединной своей части оно подвержено воздействию и с той, и с другой стороны. Но ни высокого, ни низкого не существует в чистом виде. Поэтому жизнь немыслима без этой срединной части, к которой постоянно апеллируют и «верх», и «низ». Жизнь, лишенная такой сферы, теряет реальность, ибо это — сфера осуществления, пашня и мастерская бытия. Решения в пользу «выси» и «глуби» должны реализоваться именно здесь, чтобы обрести действенность.
Это — сфера осуществления в самом точном смысле слова: она заключает в себе все то, что именуется потенцией, мерой, дисциплиной, порядком, здоровьем, корнями, традицией, а также те важнейшие, хоть подчас и скупо намеченные ценности, которыми определяется основательность существования, воплощенная в так называемом характере. Отсутствие этой срединной сферы в панораме человеческого бытия, созданной Достоевским, пожалуй, главный ее недостаток. Это понимаешь как-то вдруг, замечая, к примеру, что герои его романов заняты всевозможными делами, кроме одного: ни один из них не работает. Под «работой» здесь подразумевается вся сфера повседневного человеческого существования — с его нуждой, его ответственностью и его достоинством.
Эта срединная сфера охватывает также и историческую действительность — иначе говоря, тот уровень, на котором не только рискуют и страдают, но и взращивают корни продолжения человеческого бытия. Именно здесь идеи обретают плоть, импульсы преобразуются в институты, умонастроения претворяются в закон и порядок; действия здесь ответственны, выводы последовательны, а представления реалистичны.
Неудивительно поэтому, что эта область накладывает свой отпечаток и на Церковь, выступающую как конкретно-историческое воплощение христианского начала. По самой сути своей это — Церковь всех, а не только избранных. Церковь повседневного бытия, а не только героических часов. Как и сам человек, она простирается от некоей срединной зоны к верху, в вышину, и к низу, в глубину. Таким образом, Церковь служит выражением не только идеи экстремальности, но и, причем едва ли не в большей мере, повседневных возможностей христианства.