Человек и его вера
Шрифт:
Однако христианское содержание «Легенды» не имеет, в сущности, никакого отношения к этой срединной сфере и тем самым становится ирреальным.
В то же время оно включает в себя очень тонко задуманный бунтарский элемент, порождаемый стремлением признавать христианское начало лишь в его «чистом виде». Ставить знак равенства между «христианским» и идеально-христианским, отвергать ступенчатость, постепенность, несовершенство — значит, в сущности, бунтовать против Бога, олицетворяющего Любовь и Смирение или, в нашем контексте, действительность.
Это ведет, однако, еще глубже. Тот, кто раскрывается для восприятия образа и Духа Христа, живо запечатленного в Новом Завете, видит, что в качестве фона здесь выступает творение. Не вызывая нареканий
Разумеется, мир нельзя рассматривать как нечто самодовлеющее; он возник лишь благодаря Богу, Его волей и милостью — и все же он, именно благодаря Богу, действительно реален и исполнен смысла. Несмотря на грехопадение, он не перестал быть творением, не превратился в ничто или в нечто бессмысленное, равно как и не стал — сам и как таковой — «грехом». Умозаключения такого рода диктуются не строгостью в подходе к проблемам христианства, а нордически вымученной постановкой этих проблем. В любой истинно христианской трактовке творение хоть и «осуждается», но в то же время и принимается как данность. Творение не есть ничто; точно так же нельзя считать его и однозначным воплощением зла, лишь парадоксально оттеняющим то, что исходит от Бога. Утратив первозданную гармонию, творение остается тем не менее делом рук Божиих и объектом искупления. Все христианские понятия следует трактовать именно с этой точки зрения. Они призывают жить так, чтобы стало возможным появление «новой твари»; это предполагает, однако, что исходным пунктом остается старое творение и что его Божественное происхождение неразрывно связывает его с новым.
Таким образом, отношение Христа к Отцу определяется не только жертвенным послушанием Того, Кого Отец обрекает на смерть, посылая Его в падший и обезумевший мир, но и возданием хвалы Отцу вочеловечившимся Логосом, Который воспринял плотью и душою дело Отца, чтобы нести его новому творению.
Христос же из «Великого инквизитора» связан с миром вовсе не этими узами. Не связан он единой сутью и с сотворившим мир Отцом. Он не достоверен в качестве Логоса, создавшего мир и призванного Своим вочеловечением воссоздать его заново. В этом Христе реальный мир не пробуждает той святой любви, которая очищает и преображает его; Он воплощает одно лишь сострадание, уводящее прочь от мира.
Это — Христос, лишенный всех и всяческих связей, Христос Сам по Себе. Он не представляет ни Отца в мире, ни мир пред Отцом. Он не любит мир таким, каков он есть, и не ведет его за собой к вечному обиталищу. Он — не Посланник и не Спаситель. Он — не посредник между истинным Отцом на небесах и реальным человеком. Он не занимает, собственно, никакой позиции. Сильное впечатление, которое Он производит, определяется не четкостью установки или цели; поэтому оно вызывает недоумение, а в конечном итоге — отчаяние.
Не слишком ли рискованны утверждения такого рода? В том, что это не так, можно убедиться, перечитав под этим углом зрения сначала Евангелие, а затем — «легенду». Достаточно испытать на себе влияние этого образа и вчувствоваться в то, что он излучает в действительности…
Но тут же возникает вопрос: кем создан образ этого Христа? Человеком, который сам не верует в Спасителя, но тем не менее стремится навязать как некую норму идеалистическое порождение своего неверия тому, чья вера смиренна и естественна! Человеком, который — скажем больше — едва ли верит в Бога! Или вернее, по его собственным словам, в Бога верует, но «мира Божьего не принимает», — темное, мучительное сочетание «да» и «нет», обладающее большей разрушительной силой, нежели просто отрицание Бога. Немудрено, что к такому человеку может явиться дьявол, каждым своим словом давая ему понять,
«Легенда» отнюдь не равнозначна радикальному, но выстраданному требованию очистить христианство от всего наносного. Не служит она и теоретическим выражением идеи очищения христианства. Она — ответ Ивана Алеше в тот момент их беседы, когда младший брат пытается пробить брешь в пессимистически- анархистском мировоззрении старшего, ссылаясь на Спасителя. Она явно призвана служить оправданием и этого мировоззрения, и самого Ивана.
В чем же состоит «поправка», внесенная Великим инквизитором в христианство этого Христа? В том, что он видит человека таким, каков он есть: с его ограниченными возможностями, его слабостями, его тривиальностью. Все это, однако, возводится в абсолют и тем самым полностью искажается. Ценности, выдвигаемые истинным христианством на первый план, заменяются демонически-банальными подделками. Конечный результат этого процесса — внушающий ужас «человек массы». Подобные действия можно с полным правом обозначить как антихристианские, сатанинские. Но сатана может исказить что-либо лишь в том случае, если он обнаруживает какое-то уязвимое место в структуре целого, — говоря конкретно, ущербность христианской установки этого Христа связана как с ее ирреальностью, так и с ирреальностью человека, которому она адресована.
Таким образом, великий инквизитор восстанавливает в правах бесправного. Он признает человека таким, каков тот на самом деле. Он исходит из того, с чего начинается вся и всякая любовь: христианство апеллирует к реальному человеку, а не к тому, каким ему надлежало бы быть. У Великого инквизитора достаточно терпения. Ему ясен смысл повиновения и всей системы действенного поддержания порядка в реальном мире. И только потому, что он и в самом деле приходит на помощь подвергшейся надругательству действительности, он оказывается затем в состоянии столь необратимо и фатально заменить ее демонической структурой своего мира.
Но что же могло побудить Ивана создать такой образ Христа? Его собственное ущербное мировосприятие.
Иван испытывает глубокое, но мучительное для него сочувствие к людским бедам. Сочувствие это почти инстинктивно, оно не высветляется и не осмысляется с этической точки зрения. Характер этого сочувствия становится совершенно очевидным, если вспомнить, как рассказывает Иван о страданиях детей — мальчика, затравленного собаками на глазах у матери, или маленькой девочки, над которой изощренно издеваются ее родители садисты. Простим автору откровенность в описании деталей, продиктованную «глубоким залеганием» смысловых корней легенды… А чего стоит эпизод с турками, которые сперва ласкают младенца на руках трепещущей матери, а когда тот начинает смеяться, раздробляют ему выстрелом головку, — причем Иван добавляет, что турки, как говорят, «очень любят сладкое». Истоки этого сочувствия следует искать в сфере инстинктивного, несущей в себе явные признаки болезненности. Отсюда — эта экспрессивность при сопереживании страданий мира, эта мучительная и в то же время непреодолимая потребность погружаться в них вновь и вновь.
Затем мы узнаем, что Иван не приемлет этого мира. Правда, он признает существование Бога, его сотворившего, но считает вместе с тем, что к творению Божию неприложимы масштабы разума, справедливости и доброты. В нем преобладает неразумное, «неэвклидово» начало. Так, значит, Иван проповедует рационализм, добротно-буржуазный порядок? Ничего похожего; об этом еще пойдет речь ниже. Но он отрицает как спасительный рецепт и апелляцию к вечности, к тайне всеведущего Бога и Его любви. Справедливость должна существовать уже здесь, на земле. И, опасаясь, как бы его протест не потонул в нескончаемом хороводе любви, в преображении воскресающих людских толп и осанне ликующих хоров, Иван формулирует его раз и навсегда: он «возвращает Богу билет». Итак, он отвергает действительность как тайну Божию, а вместе с ней и ту позицию терпения и повиновения, которая диктуется приятием действительности такою, какова она есть.