Шрифт:
От автора
Наш поезд прибыл на станцию Целина на рассвете. Был 1946 год, июнь.
С вещевой сумкой и шинелью на руке я вышел из вагона. Перед путями шла цементная площадка — основание разрушенного вокзала; она была чисто подметена,
Это был ровный степной поселок с одинаковыми белеными домиками и общественным садиком в центре. По одну сторону садика стояло двухэтажное здание райкома партии, по другую — виднелась бордово-фиолетовая, бархатная от петуний могила с надписью на фанерном, временном обелиске: «Слава воинам, павшим за освобождение поселка и станции Целина».
В первые же часы работы в Целине мне пришлось столкнуться с поразившими меня фактами: немцы были выбиты из района зимою, а уже весной разрушенные колхозы — силами почти одних женщин — засеяли зерна больше, чем до войны.
…Мне пришлось долго здесь жить, ездить по фермам, полям, огородам. Записывая то, что меня беспокоит, я исписал несколько тетрадей. Из этих заметок родилась предлагаемая читателю книжка.
Глазунов
В один из первых дней жизни в Целине ехали мы с бухгалтером земотдела Петром Тимофеевичем Грунько.
На дне бедары — двухколесной повозки — рядом с конторскими счетами Петра Тимофеевича лежала коса, которую он всегда брал в командировки, чтобы при случае накашивать для жеребца люцерны.
Целинская степь, о которой я так много слышал, тянулась вокруг — желтая и безводная, гораздо менее привлекательная, чем представлялось по рассказам. Ничто не оживляло взгляда, всюду виднелись однообразные, выпуклые к горизонту массивы пшеницы да горячее, до черноты раскаленное небо. Зеленой, незасеянной земли не было. На пшеничных полях виднелись пароконные лобогрейки, «виндроуэры», громоздко плывущие комбайны. Шла уборка — та горячая пора, когда люди спят по часу в сутки; встречаясь, сперва спрашивают о хлебосдаче и лишь потом здороваются; ругаются по поводу плохой доставки горючего, спорят о запчастях.
Нынче хлеб так высок, что Грунько, не сходя с двуколки, срывает у шоссе тугой колос черноусого мелянопуса, растирает его и, сдув шелуху, взбрасывает на ладони увесистые прозрачно-восковые зерна.
— Эту пшеничку не кушать, а целовать надо, — сообщает он.
Зной невыносим. Над высоким, вспрыгивающим крупом жеребца висят в воздухе слепни и оводы, за бедарой стелется горячая мелкая пыль. Заметив впереди хлебный ток, жеребец сам собой притормаживает копыта и наконец, скосившись из-за оглобли на хозяина, останавливается. Мы слезаем с бедары, шагаем к току. Обязанность Грунько — проверять документацию, но он еще издали грозит заведующему, орет хриплым от жары голосом:
— Ну как ты складируешь?!
Подойдя к бунту пшеницы, закатывает рукав, по самое плечо сует руку в зерно и, вынув из глубины горсть мягкой, еще не окостеневшей, банно нагретой пшеницы, безошибочно определяет:
— Влажность двадцать один. Подбрось сюда девчат, и пусть лопатят — не то подпаришь. А как у тебя с накладными?
…Опять пылим по вытянутому в стрелку шоссе. Без цветов и трав, сразу же от дороги высокая и ровная, будто стена осоки над водой, стоит пшеница. Едва шевелятся плотные, раскаленные зноем ее массивы, и в них, тускло отсвечивая запыленными цинковыми боками, окруженные маленькими фигурками людей, идут комбайны, безостановочно взметывают вороха слепящей на солнце соломы. Иных комбайнов за выпуклой степью не видно, только горячий, отдающий печеным
— Целина, — сообщает Петр Тимофеевич, — росла лично при мне. Видел ее и дореволюционную, и в восемнадцатом, когда шастали тут банды до полета сабель. Давали ж нам пить… А до этого прокладывалась тут железная дорога. На месте всего нынешнего райцентра стояло два балагана. С двадцать второго по разрешению Ленина стали сюда прибывать переселенцы с Турции, Америки, Закавказья. Приглянулись им непаханые земли…
Слушаю Петра Тимофеевича, смотрю в степь. Степь — точно огромная чаша, перевернутая вверх дном. Края ее чуть опущены на границе с горизонтами, а середина, по которой мы едем, выпукла и плавно по всей окружности поднимается от краев…
— Много было с Закавказья, — говорит Петр Тимофеевич. — Понаехали духоборские, молоканские общины, хлысты, прыгуны, баптисты, новоизраильтяне, адвентисты седьмого дня. У нас, по старой памяти, и сейчас считают Хлеборобный и Хлебодарный сельсоветы духоборскими, а Михайловку и Плодородный — молоканскими. Как работают? Обычно. Оно для вас в новинку, а мы теперь не отличаем одних от других. И там, и там — коммунисты, комсомольцы, везде техника. А ведь помню Целину дикой… В нашем хуторе, желаете — верьте, желаете — нет, был всего один плужок, а то пахали сошками…
Минут пятнадцать едем молча, словно растопленные зноем. Далеко впереди из-за бугровины пшеничного массива показываются выхлопные дымки трактора, толчками прыгающие в воздух. Затем выплывает идущий за трактором комбайн.
— Странное дело! — поворачивается Петр Тимофеевич. — До чего попривыкли не удивляться!.. Возьмите комбайн… Не то что мой дед — я бы не поверил, когда б сказали, что явится такая машина — будет сама косить, молотить, веять, складывать; пожалуйста — в одну сторону солому, в другую — отсевки, в третью — готовый хлеб! Ведь вдуматься: идет комбайн, а впереди шелестят колосья, под ними повилика вьется, бегают в траве ящерки — так сказать, еще природа… А колосья, что секунду назад на стеблях шелестели, уже взяты комбайном, и они уже не растения, а продукт; мигнул — и эти, следующие, с повиликой, с убежавшими ящерками, продукт: машина делает… И в такой машине чуть не всякий дядя спокойнейше копается в ней, в самой середке… Помните, говорил я, что у нас на хуторе имелся плужок? Отломилось как-то у него грядило. Верите, никто не решался исправить: куда, мол, с деревенским рылом к заводской машине? Да что плужок! Крестьянин сам деревянную ложку строгал, а попадись ему металлическая — побоится, если неудобная, ручку подогнуть: «фабричная»… А тут даже в комбайне каждый молоканин ли, духобор ли шлет «Ростсельмашу» личные свои чертежики, вроде жинке советует: «Ты, Нюся, в борщ перцу поддай…» Будем мы вечером в «Первом мае», косит там Василь Глазунов. Прицепился он к серьезнейшей части, к выбрасывателю комбайна. «Хреново, — говорит, — здесь с соломой. Уходят, — говорит, — заодно с соломой недовыбитые колосья…» Никого не спросясь, просверлил в выбрасывателе дыры и приляпал дополнительный биттерок, чтоб до конца уж добить солому.
— Ну и как? Проверяли?
— В «Первом мае» делали испытание, определили, — бухгалтерски говоря, сальдо дебетовое: экономия на гектаре семьдесят килограммов. Конечно, полагаю, увлеклись. Достиженье меньшее. Может, и вообще улучшение спорное!.. Да не в этом же дело, а в том, что Василь, батя которого пугался фабричную ложку справить, ходит в рационализаторах.
Грунько взад-вперед посмыкал зажатую хвостом жеребца вожжу и, с силой рванув (поиграешься вот у меня), выпростал.
— Хотелось мне рассказать Глазунову про тот хуторской плужок. Только не поймет, суховатый мужик. Скажет: «Думал, дело хочешь присоветовать, а ты лишь время отнял…»