Человек в степи
Шрифт:
— Кто это?
— Мой мужик.
Я глядел на жилистые, по-мужски грубые руки Шевелевой, на ее голову с черными, упрямо не седеющими волосами и попросил:
— Расскажите, мать, о своей жизни.
Она стояла в шаге от меня, а за ней, под солнцем, виднелось стадо красных коров. Около них пестрели платки присевших к вымени доярок. Еще дальше начиналась степь — и надо всем в белых облаках синее, бесконечное небо.
— Об жизни? А вам зачем? На мужика посмотрели?..
Я признался:
— На мужика.
— Что ж, жизнь у каждого разная. Да вы бы сели, чё стоять. А жизнь — она и мачеха, и любушка, когда как взглянет. — Шевелева стряхнула насевшую на фартук полову, намела в горстку. — Жизнь…
В старости можно говорить — завидовал мне весь хутор Грицынин. Был мой Иван Лукич писаным красавцем, захотел бы — любую богачку взял. Но я его за всю горькую молодость любила! Было б надо ему — стирала б ему портянки да воду пила, такой был ласковый и сердечный. На горе славился он своей силой. Во всех деревнях рассказывали об Ване истории. Без подогреву разгибал подковы, один мог подкатывать жернов… Гордый был своей силой. «Ни к кому, — говорил, — Елена, не пойдем кланяться, сами выйдем в люди!» Поженились мы, работали у кулаков. Ваня тянул за целую артель — все зарабатывал, поставил собственным, личным своим хозяйством обзавестись. И случилось! Поднял на молотилке конский привод в тридцать пять пудов и надломился. Домой привезли на повозке… По обычаю, в головах три дня горели свечи — считала я, что отходит, а он отдышался. Только уж прежним не стал. Теперь, к старости, совсем сказалось: уж сколь времени крючком гнется — давит его тот конский привод…
Из сарая послышалось мычание и требовательный стук. Шевелева ухмыльнулась:
— Молодец пить захотел. Слышь, коленом по доске бьет!
Мы вошли в помещение. Самый старый, крупный и злой из всех племенников — мутно-седой бык Молодец колыхал отросшим чуть не до земли подгрудком и, посапывая, вздувал бока.
— Для виду пыжится, — будто оправдывая в моих глазах быка, объяснила Шевелева.
Сухонькая, она рывком подняла на ясли трехведерную бадью:
— Пей, не пугай.
Молодец долго пил, тупо уставясь в столб выкаченными, подернутыми мутной пленкой глазами. Его широкий, как днище табуретки, лоб не влезал в бадью, и Шевелева на весу наклоняла ее.
— А к ним, к бычатам, я вот как пришла… Хоть один на семью работник, но решила Колю сделать ученым, мужика лечить на курортах. А тут война. Погнали мы гурты в Казахстан, место Чилик. Чего натерпелись! Ну, то минуло, а возвратились сюда — и того хуже: все уничтожено, а работники на фронте. На всех мужских постах — бабы. Какая и поревет, чтоб кругом не слыхали, а потом опять ничего: дескать, чё там!.. И я на эту работу рискнулась. В первый день он вот, Молодец, ударил меня, спасибо, не затоптал, мимо проскочил. Поднялась я с земли. Хорошо, никто не видел. Стою на четвереньках, как малое дитё, и не могу дохнуть…
Шевелева засмеялась, отодвинулась от Молодца. Тот тянулся, просяще подталкивал ее в локоть кучерявым лбом.
— Сейчас, ладно уж! Еще, вишь, пить хочет… Ну, вздохнула я кой-как, а потом пошло. Правда, еще доставалось… Может, я чудно рассуждаю, но всегда в памяти, как мы, семеро сирот и мать, хоть о плохонькой коровенке думали в голодные ночи. А ведь от этих быков какие происходят коровы и скольким тыщам людей на счастье!.. Тут чем лучше уход за бугаем, тем больше породных телят. Я как кормлю племенника, так мне и думается: вот он глотнул — и это на пользу еще не зачатому теленку. Глотнул — еще одному… Может, вы посмеетесь над таким рассуждением,
Здесь, в сарае, часто вспоминаю Михайлу. Покойного отцова брата. Дядю то есть… Расстреляли его: прятал он в избе раненых красноармейцев. Около избы и расстреляли. Дядя Михайло еще в царское время знал грамоте, и не абы как — шибко знал. Поп и учитель прозывали его «студентом». Хозяйствишко имел два горшка и шестеро едоков; семейный, а держался чудно, вроде бобыля: говорил об человечестве и все читал книжки. Мы еще с отцом жили, махонькие, а дядя посберет нас всех в избу — и своих, и с улицы — и читает хорошие стишки да заставляет заучивать. Вы, мол, заучите, даже хоть и как балберки заучите, а когда вырастете, станете понимать. Стишок — он иногда лучше отца поддержит.
Знаете, какая детская память? После, во взрослые годы, много было чего переговорено, и так ни на что истерлось в памяти, а из детства каждое слово и сейчас живое, Даже помнится дядино лицо, с каким он какое слово читал! Был там красивый стишок — я его и сейчас знаю. И Колька знает. В нем про старую жизнь, и вроде задание на нашу работу… Как песня. Начало — об другом, а дальше так:
У леса стадо пасется — Жаль, что скотинка мелка; Песенка где-то поется — Жаль, неисходно горька! Ропот: «Подайте же руку Бедным крестьянам скорей!» Тысячелетнюю муку, Саша, ты слышишь ли в ней?.. Надо, чтоб были здоровы Овцы и лошади их, Надо, чтоб были коровы Толще московских купчих,— Будет и в песне отрада Вместо унынья и мук…Слушал я некрасовские стихи, произносимые сбивающимся, сипловатым голосом, и думал о некрасивой прекрасной женщине, о тучных стадах, которых не видел давно умерший писатель, но о которых он пел…
Элита
Ровна степь на границе Целинского и Сальского районов. Лишь с юга на северо-восток змеями тянутся неглубокие балки Юла и Кугульта да желтый, с беловатыми, посолонцованными берегами Маныч сонно течет на северо-запад.
Вода в пересыхающем Маныче горькая. На десятки километров нет ни одного пресного озера, нет холодных журчащих криниц, кони пьют из разбросанных по степям колодцев, вырытых в сухой земле. Цепями, перекинутыми через блок, тянут из колодцев старые быки-водокаты ценную в степи воду. Равнины выгорают здесь рано. Уже с июня трава становится серой, четко виднеются жесткие, как металлическая стружка, железняки и верблюжья колючка. Неласковы эти места. Летом знойные астраханские северо-восточные суховеи, зимою тоже суховеи, только морозные, сдувающие снег с каштановой и суглинистой почвы, с выщелоченной земли…
Это крупнейший в мире Буденновский конный завод, как сообщают справочники, лаборатория и фабрика задонского коневодства. Тут совершенствуют новую скаковую лошадь, которую назвали «буденновской».
…Жаркое утро. Мы сидим в стороне от дороги с Мещеряковым — смотрителем табунов, и Мещеряков рассказывает историю новой породы. Позади пасется табун. Издали слышно, как переступают, жуют матки, как отфыркивается неумелый жеребенок, заглотнув пыли.