Человек звезды
Шрифт:
Сейчас у русского человека звук отнимают, чтобы он не слышал Бога и чтобы Бог не мог донести до русского человека свою волю и весть. Если отнимут звук, душа станет немой и глухой и народ перестанет быть народом. Его в другой народ переделают или сметут с земли за ненадобностью. Наша работа здесь не видна. И цех у нас неказистый, и люди мы с черными руками. Но звук, который наши колокола родят, белый как снег. Золотой, как цветок одуванчика. Голубой как озеро. Серебряный как луна. Мы России голос ее возвращаем. Поэтому нас и хотят свалить.
Верхоустин не успел пояснить, кто его хочет свалить. Рабочие подняли на цепях кипящую печь. Повлекли через цех.
Садовников протянул руки к дрожащей огненной струйке, чувствуя, как раскаленный металл вливается в полость, наполняя ее литым жаром. В его душе образовалось пространство, какое бывает в просторном сосновом бору, где каждый ствол поет и звенит. Или в гулком храме, где звук, не угасая, долго летает под сводами, среди ангелов и евангелистов. Этим пространством было то счастливое дивное время, когда они с женой путешествовали по деревням, собирая старинные песни. Возвращаясь домой, в кругу друзей, они пели. Лицо жены, прекрасное, восхищенное, чуть бледнело от упоения, и голос, то глубокий и бархатный, то высокий и лучистый, выводил вещие напевы про коней и орлов.
И где кони? И где кони? Они в лес ушли. Они в лес ушли.Голос жены, воскрешенный его любовью и памятью, переливался из груди в глиняную форму колокола, пронизывал своей лучистой красотой металл, наполнял его дышащей жизнью, божественной женственностью, несказанной нежностью.
И где тот лес? И где тот лес?Садовников испытывал блаженство, участвуя в космической теургии, где души исчезнувших предков воскресали в голосе любимой женщины, а она, прилетев из других миров, опять была рядом. Не исчезала, не умирала, превращалась в поющий бессмертный звук, в волшебный неумирающий звон. Духовная близость с женой переполняла его слезной благодарностью, счастливым обожанием. Пела его душа, пели протянутые к колоколу пальцы, пела огненная медь, вливаясь в слова таинственной молитвы: «Претерпевших до конца Победа».
И как только стало возникать чувство космической гармонии и бессмертной благодати, за окнами потемнело. Солнце погасло. Наступил черный мрак. Страшно ударило, так что зазвенели окна, и руки мастеров дрогнули. На бетонный пол пролилась струя, превращаясь в колючие звезды.
— Глядеть, глядеть! — прикрикнул на рабочих Верхоустин. — Это бесы хвостами крутят! Не дают русскому звуку родиться!
Снова, заглушая его слова, грохнуло за окнами. Ударная волна выбила стекла, и Вера в ужасе закрыла руками уши.
— Работать, работать! — понуждал помощников Верхоустин, а сам крестился, читал молитву, отгоняя от колокола вражью силу.
Озеро глубоко, белой рыбы много. Выловлю, выловлю белую рыбу…Голос жены, высокий, прозрачный, как негасимая карельская заря над стеклянной гладью озер, вдоль которых шли, взявшись за руки. Гагара пролетела, уронив в воду незримую каплю, от которой долго, зачарованно расходились мерцающие круги.
Ужасно грохнуло, затрещало, будто проламывалась крыша от упавшего снаряда. В разбитые окна хлестал дождь, по дому гулял сквозняк, словно неистовые
Как лихо и весело поднималась во время пения ее темная бровь. Какая милая усмешка гуляла на ее губах, когда она пела эту озорную охотничью песню, и на клеенке стояли рюмочки с красным вином, на стене избы висел коврик с наивными глазастыми оленями и плавающими в реке утками.
Мастера лили металл, медленно, плавно заливая глиняную пустоту, в которой бесформенная, струящаяся медь превращалась в слова молитвы, в образ Богородицы, и голос жены бестелесно погружался в этот дышащий слиток, чтобы жить в нем вечно.
За окном, во мраке, хрустело, стенало. Сыпались молнии. Белый фосфорный глаз приникал к окну, стремясь поразить ужасом работающих мастеров, ослепить Садовникова, испепелить чудный образ жены. Садовников чувствовал ожоги чудовищного ока. Отбивал атаку несметных полчищ, желавших ворваться в священное пространство, где витал поющий голос жены.
Отца убили в первой схватке, А мать мою в огне сожгли…Она пела эту горестную крестьянскую песню, о бедах Родины, и ее лицо становилось грозным, брови мучительно ломались, темные прекрасные глаза наполнялись слезным блеском. И он так любил ее, благоговел перед ней, восхищался ее душой, умевшей откликаться на тончайшие переливы народного чувства.
На святой горе три гроба стоят, Аллилуйя, аллилуйя!..Эту хлыстовскую песню они услышали в деревне под Курском, когда в весенней реке крутились сизые льдины, и он вел лодку, отталкивая веслом куски льда, а она куталась в теплый платок, и он запомнил, как над ее головой проплыла цветущая ива, словно чудесный подсвечник с золотыми огнями. А потом старухи, положив коричневые руки на домотканые сарафаны, закрыв глаза, пели своими катакомбными голосами.
Опосля Покрова, на первой неделе Выпала пороша на талую землю…Эту разбойничью песню русского лихолетья они записали в смоленской деревне, что стояла на разбитом тракте средь облетавших красных осин. Когда она пела ее, такая безысходная тоска была в ее голосе, и удаль, и мольба, и отчаянное безразличие к смерти, что хотелось вслед за песней полететь в снежной пурге над сирыми полями, пустыми опушками, бесприютными деревнями. Выплакать свою неприкаянность, сиротство, сгинуть навсегда в этой неугодной Богу земле.
Он протягивал к колоколу свои поющие пальцы, и голос жены вливался в колокольную медь, чтобы жить в ней вечной женственностью, красотой и любовью. Вокруг грохотало и рушилось. Силы тьмы бушевали, мешали священному действу. Сотворение колокола было сраженьем, в котором рождался русский звук. Суровые мастера и молодой подмастерье, Верхоустин и он, Садовников, и молодая женщина, бог весть каким повеленьем и случаем оказавшаяся среди молний, молитв, песнопений, — все они были ратники, отбивали нашествие, сражались за русский звук, за небесную лазурь, за бессмертное обожание друг друга.