Чередниченко и цирк
Шрифт:
— Вы что? — спросила Ева Игнатьевна.
— У меня большой дом из лиственницы… Но я в нем один. Нужна хозяйка… То есть нужен друг, нужно кому-то согреть этот дом. Я хочу, чтобы в этом доме зазвенели детские голоса, чтобы в нем поселился мир и покой. У меня четыре с половиной тысячи на книжке, сад, огород… Правда, небольшой, но есть где отвести душу, покопаться для отдыха. Я сам из деревни, люблю в земле копаться. Я понимаю, что говорю несколько в резонанс с вашим искусством, но, Ева Игнатьевна… поверьте мне; это же не жизнь, как вы живете. Сегодня здесь, завтра там… ютитесь вот в таких комнатушках, питаетесь тоже… где всухомятку, где на ходу. А годы идут…
— Вы что, сватаете меня, что ли? — никак не могла понять циркачка.
— Да, я предлагаю вам поехать со мной.
Ева Игнатьевна засмеялась.
— Хорошо! — воскликнул Чередниченко. — Не надо мне верить на слово.
Ева Игнатьевна долго, весело смотрела на Чередниченко. Тот открыто, тоже весело, даже игриво принял ее взгляд… Ему нравилось, как он действует: деловито, обстоятельно и честно.
— Мне сорок второй год, забыл вам сказать. Кончаю сельхозинститут заочно. Родни мало осталось, никто докучать не будет. Подумайте, Ева. Я не с бухты-барахты явился к вам… Не умею я говорить красивые слова, но жить будем душа в душу. Я уже не мальчишка, мне теперь — спокойно трудиться и воспитывать детей. Обещаю окружить вас заботой и вниманием. Ведь надоела вам эта бездомная жизнь, эта багема…
— Богема.
— А?
— Бо-ге-ма. Через «о».
— Ну, какая разница? Суть-то одна. Разная, так сказать, по форме, но одинаковая по содержанию. Мне хочется уберечь вас от такой жизни, хочется помочь…. начать жизнь морально и физически здоровую. — Чередниченко сам проникался к себе уважением — за высокое, хоть негромкое благородство, за честность, за трезвый, умный взгляд на жизнь свою и чужую. Он чувствовал себя свободно. — Допустим, что вы нашли себе какого-нибудь клоуна — помоложе, возможно, поинтересней… Что дальше? Вот так вот кочевать из города в город? О детях уже говорить не приходится! Им что!.. — Чередниченко имел в виду зрителей. — Посмеялись и разошлись по домам — к своим очагам. Они все кому-то нужны, вы — снова в такую вот, извините, дыру — никому вы больше не нужны. Устали вы греться у чужого огня! (Эту фразу он заготовил заранее.) Я цитирую. И если вы ищете сердце, которое бы согрело вас, — вот оно. — Чередниченко прижал левую руку к груди. Он чуть не заплакал от нахлынувших чувств и от «Кокура». Долго было бы рассказывать, какие это были чувства… Было умиление, было чувство превосходства и озабоченности сильного, герой, и жертва, и учитель жили в эти минуты в одном Чередниченко. Каким-то особым высшим чутьем угадал он, что больше так нельзя, дальше будет хуже или то же самое… Надо уходить. — Не буду больше утомлять вас — ухожу. Ночь вам на размышления. Завтра вы оставите записку вашему служителю… такой, с бородавкой, в шляпе…
— Знаю.
— Вот, оставьте ему записку — где мы встретимся.
— Хорошо, оставлю.
Чередниченко пожал крепкую ладонь циркачки, улыбнулся, ласково и ободряюще тронул ее за плечо:
— Спокойной… простите, наоборот, — неспокойной ночушки.
Циркачка тоже улыбалась:
— До свидания.
«Не красавица, но очень, очень миловидная, — подумал Чередниченко. — Эти усики на губе, черт их возьми).. пушочек такой… в этом что-то есть. Говорят — темпераментные».
Чередниченко вышел на улицу, долго шел какими-то полутемными переулками — наугад. Усмехался, довольный. «Лихо работаешь, мужик, — думал о себе. — Раз-два — и в дамки».
Потом, когда вышел на освещенную улицу, когда вдосталь налюбовался собой, своей решительностью (она просто изумила его сегодня, эта решительность), он вдруг ни с того ни с сего подумал: «Да, но как-то все ужасно легко получилось. Как-то уж очень… Черт ее знает, конечно, но не оказаться бы в дурацком положении. Может, она у них на самом плохом счету, может, ее… это… того… Не узнал ничего, полетел сватать. Хоть бы узнал сперва!» С одной стороны, его обрадовало, что он с таким блеском сработал, с другой… очень вдруг обеспокоила легкость, с какой завоевалось сердце женщины. То обстоятельство, что он, оказывается, умеет действовать, если потребуется, навело его на мысль: а не лучше ли — с такой-то напористостью — развернуться у себя дома? Ведь есть же и там женщины… не циркачки. Есть одна учительница, вдова, красавица, степенная, на хорошем счету. Почему, спрашивается, так же вот не прийти к ней вечерком и не выложить все напрямик, как сегодня? Ведь думал он об этой учительнице, думал, но страшился. А чего страшился? Чего страшиться-то?
«Так-так-так… — Чередниченко прошел вдоль приморской улицы до конца, до порта, повернул назад. Хуже нет, когда в душу вкралось сомнение! Тем-то, видно, и отличаются истинно сильные люди: они не знают сомнений.
Опять долго не мог заснуть Чередниченко — думал о вдовой учительнице. Мысленно жил уже семейной жизнью… Приходил с работы, говорил весело: «Мать-порубать!» Так всегда говорил главный инженер мебельной фабрики, получалось смешно. Ездил на маевку с женой-учительницей, фотографировал ее… Воровато, в кустах, выпивал с сослуживцами «стременную», пел в автобусе «Ревела буря, гром гремел…». Думал о детях — как они там с бабкой? Но он — то еще ничего, базланил с мужиками про Ермака, а вот жена-учительница, он видел краем глаза, уже вся давно дома — с детьми, ей уже не до веселья — скорей домой! Да нет, черт побери, можно устроить славную жизнь! Славнецкую жизнь можно устроить.
Он так усладился воображением, что и циркачку вспомнил как далекий неприятный грех. Попробовал посадить на маевке вместо жены-учительницы жену-циркачку… Нет, циркачка там никак не на месте. Чужая она там. Начнет глазами стрелять туда-сюда… Нет!
«Как же быть завтра? Не ходить совсем к цирку? Неудобно. Явился, наговорил сорок бочек — и нету. Нет, схожу увижусь… Скажу, что срочно отзывают на работу, телеграмму получил. Уеду — спишемся, мол. И все. И постараться не попасть ей на глаза в эти дни на улице. Они скоро уедут».
С тем и заснул Чередниченко. И крепко спал до утра. Во сне ничего не видел. На другой день Чередниченко загорал на пляже… Потом, когда представление в цирке началось, пошел к цирку.
Служитель встретил Чередниченко, как родного брата.
— Вам письмишко! — воскликнул он, улыбаясь шире своей шляпы. И погрозил пальцем: — Только наших не обижа-ать.
Наверно, еще хотел получить трешку.
«фигу тебе, — подумал Чередниченко. — Жирный будешь. И так харя-то треснет скоро».
Письмецо было положено в конверт, конверт заклеен. Чередниченко не спеша прошел к скамеечке, сел, закурил…
Под брезентовым куполом взвизгивала отвратительная музыка, временами слышался дружный смех: наверно, длинноволосый выкомаривает.
Чередниченко, облокотившись на спинку скамьи, немного посвистел… Конверт держал кончиками пальцев и слегка помахивал им. Поглядеть со стороны, можно подумать, что он, по крайней мере, раза три в неделю получает подобные конверты и они ему даже надоели. Нет, Чередниченко волновался. Немного. Там где-то, внутри, дрожало. Неловко все-таки. Если, положим, ему пришла такая блажь в голову — идти сватать женщину, то при чем здесь сама эта женщина, что должна будет, согласившись, остаться с носом?