Черепаший вальс
Шрифт:
— Я думаю, Жозиану сглазили…
— Ты не об этом ли говорил недавно с Жинетт?
— Я не осмелился рассказать тебе, боялся, что ты меня психом назовешь, но поскольку Жинетт мне не помогла, я решил обратиться к тебе.
— Второй состав! Низший сорт! Ну, спасибо!
— Я подумал, может, ты сталкивался с подобными вещами или кто-нибудь тебе рассказывал…
— Я ценю, что ты открыл мне свое сердце после того, как открыл его моей жене… Сколько мы уже дружим, Марсель?
Марсель развел руками, словно не мог охватить всю груду прожитых лет.
— Вот, сам знаешь, целую вечность! А ты меня держишь за осла!
— Ну что ты! Я сам боялся показаться идиотом. Вопрос-то, как видишь, щекотливый… Это не каждый поймет! Женщины больше доверяют интуиции, они терпимее, а ты
— Вот-вот, прямо так и сказал бы, что я осел! Тупой осел, ушами хлопаю и ни хрена не соображаю.
— Послушай, Рене, мне нужна твоя помощь. Меня то и дело как пыльным мешком по голове шарашит… Тут я давеча пошел за круассанами, а когда вернулся, она кубарем летела с табурета, стоящего на балконе, потому что она хотела прыгнуть.
— В какую сторону? Внутрь или наружу? — с усмешкой поинтересовался Рене, берясь за новую зубочистку.
— Очень смешно! Я на краю бездны, а ты тут шутки шутишь.
— Я не шучу, я напоминаю об обиде. Больно мне было, Марсель. У меня остался неизгладимый след вот здесь, — он, скривившись, ткнул пальцем в желудок.
— Ну прости меня, прости! Доволен? Я держал тебя за осла и был неправ. Ну, отпускаешь мне грехи?
Марсель взглядом умолял его выслушать, глаза у него были несчастные и тревожные. Рене, положив папку в шкафчик, замолчал — тянул паузу. Марсель нетерпеливо пинал дверь, повторяя: «Ну так? Ну так что? Пасть к твоим ногам, биться головой об пол?» Он пыхтел от нетерпения — когда же Рене простит его? — а Рене не спешил. Лучший друг, шутка ли! Тридцать лет они были вместе, вдвоем они раскрутили свое дело, они вместе надували китаез и краснокожих, а Марсель плачется в чужую жилетку! С того дня Рене потерял покой. Утренний кофе колом стоял в горле. А Жинетт! Он больше не разговаривал с ней, а будто лаял. Он был обижен, он ревновал. Безутешный, как одинокий вдовец, запершийся в башне. Наконец он обернулся и посмотрел на Марселя.
— Все пошло наперекосяк в моей жизни, Рене. Я был так счастлив, так счастлив! Я пил нектар, я трогал счастье руками, и руки так дрожали, я даже боялся, что у меня Паркинсон! А теперь, когда я выхожу за воскресными круассанами, за аппетитными круассанами, которые пахнут семьей и пробуждают в людях лучшие чувства, и что же… она залезает на табуретку и пытается сигануть к ангелам. Не могу больше!
Марсель всем весом упал на стул. Плюхнулся, как куча грязного белья. Он был на исходе сил. Его дыхание вырывалось со свистом, словно в груди была дырка.
— Кончай тут хрюкать, — бросил Рене, — ты не хряк! И слушай меня внимательно, я расскажу тебе то, чего никому еще не рассказывал, слышишь? Даже Жинетт. Никому, и не хочу, чтобы ты об этом болтал!
Марсель потряс головой, мол, обещаю.
— Этого мало! Поклянись головами сына и жены, нарушишь клятву — их ждет адское пламя!
У Марселя дрожь пробежала по спине, когда он представил Марселя Младшего и Жозиану на вертеле, над страшным огнем. Он поднял дрожащую руку и поклялся. Рене опять выдержал паузу, достал очередную зубочистку и присел на край стола.
— И не прерывай меня! И без того непросто будет копаться в этом барахле… Так вот… Это было давно, я жил с отцом в двадцатом округе [121] , был еще совсем сопляк, мать моя умерла, и я тосковал, как пианино без клавиш. При отце плакать не хотел и постоянно сжимал зубы, сдерживая слезы. Чуть без зубов не остался. Жили мы скудно, отец был трубочистом, я знаю, не самая чистая профессия, но именно так он зарабатывал на жизнь, и не в конторе какой, а сдельно. Ему приходилось лезть в камин, чтобы добыть нам кусочек мяса для вечернего супа. Телячьих нежностей не любил, все боялся меня испачкать. А уж тем более женщину какую-нибудь. Он всегда утверждал, что именно из-за этого не женился второй раз, но я-то знаю, что он загибался от черной безнадеги. Так мы и сидели по углам, в тоске хлебали суп и молча жевали хлеб.
121
Рабочий район Парижа.
Без
— Может, это был павлин?
— Я сказал, не перебивай меня, не то вообще замолчу. Думаешь, легко прошлое ворошить? Я приручил его и научил говорить «Эва». Маму звали Эвой. Папа считал ее такой красивой, что называл Эва Гарднер. «Эва, Эва, Эва», — повторял я ему, когда оставался с ним наедине. В конце концов он научился говорить «Эва», и я чуть не сошел с ума от счастья. Клянусь, до того мне было хорошо, точно мама вернулась. Он спал в изголовье кровати и вечером, когда я засыпал, повторял: «Эва, Эва, Эва», — и я радостно улыбался. Засыпал и просыпался счастливым. Перестал грустить. Он разогнал мои несчастья, прочистил мое сердце, как трубу. Отец об этом ничего не знал, но и он начал насвистывать на ходу. Уходил с утра с ершиком, ведерком и тряпками и насвистывал. Он теперь пил только воду, ты знаешь, трубочисты всегда ужасно хотят пить. Они весь день глотают угольную пыль, вечером им надо залить все это. Так он душой отмылся, просветлел, как родился заново! Я молчал, не кололся, только поглядывал на ворона, который при нем не говорил ни слова, и клянусь тебе, он в ответ смотрел на меня с таким видом… ну как тебе сказать… дескать, все в порядке, все идет по плану, я слежу за вами, все будет хорошо. Так оно довольно долго шло, мы знай посвистывали себе и… ну, короче, раздавили его до смерти. Пьяный водитель задавил. Прям расплющил, как черепаху, только желтый клюв остался. Ох, я плакал, как я плакал, реки вышли из берегов, словно кран прохудился! Мы с отцом положили его в коробку и пошли хоронить. Похоронили украдкой в маленьком скверике неподалеку. Прошло немного времени. И как-то раз разбудил меня ночью странный шум. Словно кто-то стучал ключом в окно. Смотрю — мой ворон. С тем же желтым-прежелтым клювом, с теми же синими и зелеными пятнами на перьях. Он каркал «Эва, Эва», у меня глаза вылезли на лоб. «Эва, Эва», — повторял он, стучась в форточку. Я видел его так, как сейчас вижу тебя. Моего собственного ворона. Я зажег свет, чтобы понять, не сон ли это, и впустил его. Он прилетал каждый вечер, как стемнеет. Прилетал, пока я не вырос и не привел домой девушку. Тут он, верно, решил, что я больше не нуждаюсь в нем, и улетел. Ты не можешь себе представить, как я по нему тосковал! Ту девушку я больше не видел и с другими долго еще не знался в надежде, что он вернется. Но нет, не вернулся. Вот тебе моя история про привидения. Я что хотел сказать: если вороны возвращаются, чтобы принести ребенку чуток материнской нежности, так почему бы не поверить в дьявола и в коварство ада…
Марсель слушал открыв рот. Рассказ Рене так взволновал его, что он чуть не заплакал. Ему захотелось разреветься. Обнять друга и утешить его. Он протянул руку к Рене, коснулся щетины на его щеках.
— Ох! Рене! Какая красивая история… — сказал он, всхлипнув.
— Я рассказал ее не для того, чтоб тебя разжалобить. Просто хотел тебе доказать, что есть в жизни вещи, которые невозможно понять, вещи, которые невероятны и тем не менее происходят. Что до Жозианы, ее подмяла под себя какая-то непонятная сила, я это понимаю, но не хочу больше об этом говорить…
— Почему это? Ты не хочешь мне помочь?
— Не в этом дело, дурачок ты мой бедный! Ну как же я помогу? Ума не приложу. Если только позвать ворона и вызвать дух моей матери! Ведь она-то так и не вернулась. Она послала мне ворона и потом бросила меня на произвол судьбы. И адреса не оставила!
— Ну откуда ты знаешь… Может, именно она послала тебе Жинетт… Это получше будет, чем старый ворон…
— Не смей насмехаться над моим вороном!
— Она послала тебе Жинетт… И детей. Вот где счастье-то! И меня послала до кучи.