Через не могу
Шрифт:
Дома нас встретила бабушка. Лицо ее судорожно подергивалось от ответственности за совершенное злодейство и от решимости немедленно сделать все, что принято. В комнате уже было тепло и для меня приготовлена жидкая манная каша с малиновым сиропом, имевшая вкус «Приключений Буратино».
Старлей оказался совершенно штатским душой, уж действительно Георгий Алексаныч, а не товарищ лейтенант — все время поправлял свою портупею, как бретельку. Он отпустил машину и остался у нас ночевать, сказав, что утром доберется до фронта на трамваев) — как на какую–нибудь паршивую службу.
Мамина подруга Милочка перебежала площадку «навестить болящую». За ней
Ночь коротка,
Спят облака,
И лежит у меня на ладони Незнакомая ваша рука…
Танцевали, сдвинув обеденный стол. (Этой мерой решались все пространственные проблемы. Я была уверена, что в нашей комнате можно сделать все что угодно, провести сессию Верховного Совета — если сдвинуть обеденный стол.) Протанцовывая мимо меня, каждый считал долгом сделать замечание: «Только не разговаривай!», «Не вздумай петь…», «Не прыгай, ради Бога!» И я послушно сдерживалась, горячо прижимая к себе курчавого, с черным шелковым лицом Тома, единственного молодого человека среди моих игрушек. Помню, что Люлюша вдруг ни с того, ни с сего сменила хриплый смех на хриплый плач, чуть не испортив вечер, но на нее цыкнули, и она все извинялась…
* * *
Водопровод замерз в яркий солнечный день необычайной красоты. Меня посадили на санки, я обняла руками и ногами два вставленных друг в друга пустых ведра, мама крикнула: «Н-но, мертвые!», очень этим меня насмешив, и пустилась в галоп. Ей ведь тогда было, не правда ли, всего двадцать пять лет. Летели по бульвару со спиленными деревьями, мама смешила меня и оглядывалась посмотреть, как я смеюсь. Город заиндевел. Изморозь приравняла трупы, сидевшие на каменных тумбах у ворот, к нависшим над ними кариатидам. Она украсила развалины и сделала одинаковыми здания — сквозь нее едва просвечивал цвет. Прикатили, судя по всему, на Дворцовую набережную — заиндевелая голубизна торжественных фасадов осталась в памяти. Там было людно, и я было обрадовалась, но, увы, возбуждение оказалось паническим — гранитные ступени обледенели, и спускаться к прорубям стало почти невозможно. Одна закутанная фигура уже лежала у парапета и так странно, неестественно шевелилась, что хотелось, чтобы она наконец застыла. Небольшие пятнышки яркой крови на снегу поселили панику и в моем сердце.
Мама и еще две молодые женщины, тоже в ватниках цвета хаки, образовали недлинную цепочку до проруби. Я подавала им пустые ведра. Это был один из некногих запомнившихся моментов настоящего страха. Вот мама в белой ушанке наклоняется над черной, черной водой, опускает ведро… Наполняясь, оно тянет ее вниз… Как в кошмаре. Помню напряжение, с которым я сверху смотрела на сиреневые сцепившиеся пальцы с побелевшими суставами: «Господи! Спаси и помилуй, не дай им расцепиться!» Одна закутанная попросила воды. Эта просьба вызвала во мне кулацкую ярость, но женщина,
Потом все три, сидя на санках, курили «козьи ножки». Один закутанный, единственный из всех, принес ломик и пытался очистить ступени, слабо постукивая по мощной наледи. Я глазела, как взлетают снопы осколков и загораются на голубом фоне дворцов. Я опиралась на ватную мамину спину, слушала негромкие прокуренные голоса женщин, и счастье мое было таким острым!.. Не научилась еще жалеть себя.
Настроение мне испортил такой эпизод. Вокруг нас начала крутиться девчонка, постарше меня, серолицая и наглая. Все лезла и лезла поближе и крутила на пальце пустой бидон. Я не могла даже от нее отвернуться, потому что боялась, что бидон сорвется и полетит мне в голову. Он и летал, конечно, я пригибалась, а девчонка хохотала. Потом подошла уж совсем близко и говорит:
— А я все сама делаю! И карточки отовариваю!.. Съела?
Высунула язык, крутанулась на льду и отошла.
Собрались домой. Я уже не «ехала барыней», а должна была идти сзади и придерживать ведра.
Отойдя от толпы, мама вдруг сказала:
— Сбегай–ка, позови ту девочку, я дам ей немного воды.
Я совершенно взбеленилась:
— Почему этой противной девчонке?! Вон та тетенька у вас просила… Почему не ей?
И мать, сразу раздраженно, как обычно, сказала:
— Потому что давать надо не тому, кто просит, а тому, кому нужнее…
«Не проси» было третьей заповедью в материнском Евангелии — после «не убий» и «не укради». Как я потом завидовала людям, умеющим просить — обаятельно, победительно! А я все ждала, когда заметят, что мне нужнее. Вообще в мое время все приниженные формы просьб: «покорнейше прошу», «нижайше прошу» перевели в как бы достойные: «убедительно прошу», «настойчиво прошу», «прошу вас русским языком», «как человека тебя прошу», «в последний раз прошу по–хорошему». Но в моем лексиконе и теперь «просить» последнее слово — после «отчаяться».
Вы спрашиваете, была ли бабушка доброй. В детском понимании — да. Она не дергала за волосы расчесывая (что большая редкость)… Она никогда не раздражалась… Она раздражала. Так что с ней недобрым всегда становился ты сам.
Если она хотела, чтобы мать сделала что–нибудь против своей воли, она озабоченно повторяла: «Как пристану, как пристану к Гальке! Интересно — сделает или нет?» Повторение было ее оружием, разрушительным, как вода и время. Во все ожесточенные, зуб за зуб, споры с матерью, продолжавшиеся десятилетиями О), как непременный рефрен–упрек, припев–напоминание, как красная тряпка матадора все эти десятилетия входила история про золотые часики. Случай с ними произошел в блокаду, и его героем был капитан Галкин…
Помню свой возбужденный бег вниз по лестнице, на свежем снегу Разъезжей военный открытый грузовик с грудой тонких бревнышек, молниеносную вороватую разгрузку, слово «кубометр», от которого веет жаром… В кузове — взъерошенный мятый человечек. «Капитан, это моя дочь Аня»… И человечек слетает на снег, взметая облако, щелкает каблуками, жестко и серьезно козыряет: «Капитан Галкин. Весьма польщен»… Потом скатерть–самобранка из вещевого мешка, небольшой пир с непременной Милочкой… Мне дали глотнуть водки, и меня тошнило у печки…