Черная книга
Шрифт:
Он хотел бы прогуляться под ивами, акациями и вьющимися розами в запретном для него саду памяти Рюйи, погруженном в покой сна… Хотя и испытывал некий страх перед теми, с кем мог там встретиться: «Ааа… и ты здесь, привет!» Кроме неприятных лиц, о которых он знал и встреча с которыми его не удивила бы, он мог, к своему огорчению, наткнуться на тени мужчин, о существовании которых не подозревал: «Простите, а вы откуда знаете мою жену?» – "Ну как же! Мы познакомились три года назад в вашем доме… в лавке Алааддина, когда она покупала зарубежный журнал мод… в школе, куда вы ходили вместе… у входа в кинотеатр, вы еще держались за руки… " Нет, наверно, все же память Рюйи не так перенаселена и беспощадна; возможно даже, в единственном освещенном солнцем уголке темного сада своей памяти Рюйя вышла на лодочную прогулку с Галипом. Через полгода после того, как семья Рюйи приехала в Стамбул, оба они, Галип и Рюйя, одновременно заболели свинкой. Мать Галипа и красивая мать Рюйи, тетя Сузан, иногда возили их в трясущихся по мощеным дорогам автобусах в Бебек или Тарабью (Районы в европейской части Стамбула на берегу Босфора) покататься на лодке. В те времена было много болезней, но мало лекарств: считалось, что детям, болеющим свинкой, полезен чистый воздух Босфора. Утром море было спокойным, лодка белой, лодочник, всегда один и тот же, дружелюбным. Мама и тетя садились на корму лодки, а Рюйя и Галип – рядышком на носу, скрытые от матерей могучей спиной лодочника. Море медленно колыхалось под их спущенными в воду ногами с одинаково тонкими лодыжками; они смотрели на водоросли, радужные пятна мазута, мелкую полупрозрачную гальку и куски газеты на ней с четким шрифтом; они высматривали там имя Джеляля.
В день, когда Галип впервые увидел Рюйю, за полгода до того, как они заболели свинкой, он сидел на табуретке, поставленной на обеденный стол, а парикмахер стриг его.
Если бы Дедушка тогда, как обещал, принес чудодейственное лекарство в бутылке гранатового цвета, Галип плеснул бы чудесную жидкость на страницы старых пыльных журналов «Иллюстрасьон», заполненные фотографиями цеппелинов, пушек и лежащих в грязи убитых в первой мировой войне; на открытки, присланные дядей Мелихом из Парижа и Марокко, на вырезанные Васыфом из газеты «Дюнья» снимки орангутангов, кормящих детенышей, на лица странных людей, тоже вырезанные из газет, но уже Джелялем. Однако Дедушка теперь не выходил никуда, даже в парикмахерскую, а сидел весь день дома. Одевался он так же, как в те дни, когда еще выходил на улицу: в старый, с широкими лацканами, английского покроя пиджак, свинцового, как и его отрастающая за воскресенье щетина, цвета, потертые брюки и чиновничий, как называл отец, галстук-шнурок. Мать произносила не «галстух», а «галстук», потому что ее семья была богаче. Мать с Отцом говорили о Дедушке, как говорят о старых деревянных домах, с которых каждый день осыпается кусочек штукатурки; потом, когда, забыв про Дедушку, родители начинали громко спорить между собой, они поворачивались к Галипу: «Иди наверх, поиграй». – «Мне подняться на лифте?» – «Нет, один на лифте не езди!», «Один в лифт не садись!» – «Можно мне поиграть с Васыфом?» – «Нет, он сердится!»
Васыф был глухонемой, он прекрасно понимал, что, ползая по полу, я играю в «потайной ход» и, пробираясь под кроватями, оказываюсь в конце пещеры, в мрачном подземелье под домом; я – солдат и бесшумно, как кошка, крадусь по туннелю, прорытому к окопам врага; Васыф не сердился, но кроме меня и Рюйи, которая появилась позже, никто не знал этого. Иногда мы с Васыфом подолгу смотрели из окна на трамвайные линии. Одно окно эркера нашего бетонного дома выходило на мечеть – один мир; другое на женский лицей – совсем другой мир; между этими двумя мирами находились полицейский участок, высокий каштан, перекресток и бойко торгующая лавка Алааддина. Мы смотрели на входящих и выходящих из лавки, показывали друг другу проезжающие машины, и Васыф вдруг начинал волноваться и издавал страшные хриплые звуки, словно во сне схватился с дьяволом, а я всякий раз чего-то пугался. Дедушка с Бабушкой сидели друг против друга недалеко от нас, слушая радио и дымя сигаретами, как две трубы; Дедушка, одна нога которого покоилась на низенькой скамеечке, говорил: «Васыф снова напугал Галина», а Бабушка без всякого интереса, по привычке, спрашивала: «Сколько вы там машин насчитали?» Но не слушала моего ответа о числе «доджей», «паккардов», «де сото» и новых «шевроле».
Радиоприемник, на котором стояла фигурка спокойной пушистой, совсем не турецкой собаки, был постоянно включен, и Бабушка с Дедушкой с утра до вечера слушали турецкую и европейскую музыку, известия, рекламу банков, одеколонов и лотерей и без умолку разговаривали. Они частенько жаловались на сигареты, которые не выпускали изо рта, – так жалуются на привычную непрекращающуюся зубную боль – и обвиняли друг друга в том, что никак не могут бросить курить; когда один заходился в кашле, другой с победным и радостным видом, впрочем быстро сменявшимся беспокойством и гневом, говорил: «Видишь, моя правда, надо бросать!» А тот, кто кашлял, нервно парировал: «Ради Всевышнего, отвяжись, только и осталось радости-то, что сигареты! – А потом добавлял почерпнутое из газет: – Говорят, они успокаивают нервы!» После этого Дедушка и Бабушка некоторое время молчали, и было слышно тиканье стенных часов в коридоре, но длилось это недолго. Они разговаривали и во время чтения шуршащих газет, и во время послеобеденной игры в карты, а когда вечером собирались родственники, чтобы вместе поужинать и послушать радио, Дедушка, огорченный очередной статьей Джеляля, говорил: «Может, он образумился бы, если б ему разрешили подписываться своим именем». – «Ведь взрослый человек, – вздыхала Бабушка и с выражением искреннего любопытства задавала, словно в первый раз, вопрос, который задавала всегда: – Интересно, он так плохо пишет потому, что ему не разрешают подписываться своим именем, или ему не разрешают подписываться своим именем потому, что он так плохо пишет?» – «Во всяком случае, – подхватывал Дедушка, – благодаря тому, что ему не разрешают ставить свою подпись под статьями, мало кто понимает, что он позорит именно нас». Это было их единственное утешение. «Никто не понимает! Разве кто-нибудь когда-нибудь говорил, что он пишет о нас?» – убежденно подтверждала Бабушка, но даже Галип улавливал, что доля сомнения в ее словах все же есть. Однажды, когда он уже стал получать еженедельно сотни писем от читателей, Джеляль слегка подредактировал и опубликовал одну из старых статей – на сей раз под своим громким именем; одни говорили, что он сделал это, так как у него иссякло воображение, другие – что из-за женщин и политики у него нет времени, а третьи – что он просто ленив. Дедушка с видом посредственного актера, повторяющего в сотый раз надоевшую и оттого фальшиво звучавшую реплику, возмущался: «Кто же не знает, что в статье „Дом“ он пишет именно о нашем доме!» Бабушка молчала.
Дедушка начал рассказывать сон, который впоследствии будет ему часто сниться. Сон Дедушки был, как и те истории, которые Бабушка с Дедушкой рассказывали друг другу целый день, голубого цвета; так как в продолжение сна не переставая шел синий дождь, у Дедушки быстро росли волосы и борода. Терпеливо выслушав сон, Бабушка говорила: «Скоро придет парикмахер». Но Дедушку это не радовало: «Уж очень он много болтает и много вопросов задает!» Несколько раз Галип слышал, как после пересказа голубого сна и разговора о парикмахере Дедушка тихо говорил: «Надо было строить другой дом и в другом месте. Этот оказался несчастливым».
Позднее, когда они, продав, этаж за этажом, дом Шехрикальп , переехали в новый, похожий на все окружающие, где рядом с ними жили мелкие торговцы готовой одеждой, где размещались кабинеты гинекологов, делающих подпольные аборты, и страховые конторы, всякий раз проходя мимо лавки Алааддина и глядя на уродливый, мрачный старый дом, Галип думал: почему Дедушка так сказал? В то время Галипу казалось, что «несчастье» в Дедушкином мозгу связывалось с отъездом за границу старшего сына, бросившего жену с ребенком, и его возвращением в Стамбул с новой женой и дочерью (Рюйей); Галип догадывался об этом, так как видел, что Дедушке вообще не нравится эта тема и не нравится вопрос: «Когда ваш старший возвращается из Африки?», который неизменно, скорее по привычке, чем из любопытства, задавал во время бритья парикмахер, – дяде Мелиху потребовались долгие годы на то, чтобы вернуться домой – сначала из Европы и Африки в Турцию, а потом – из Измира в Стамбул.
Когда начинали строить этот дом, дядя Мелих еще был в Стамбуле; Джеляль рассказывал, что отец Галипа и его братья приходили на стройку из принадлежащей им аптеки в Каракеей (Каракей – район Стамбула на берегу Золотого Рога и Босфора) и кондитерской в Сиркеджи (Район Стамбула на берегу Босфора; там находится одноименный вокзал, откуда отправляютсяпоезда в Европу), где они продавали сладости, а потом, не выдержав конкуренции с локумами и прочими изделиями Хаджи Бекира, стали торговать вареньем из айвы, инжира и вишен, которое варила и разливала по банкам Бабушка; туда же повидаться с родственниками приходил дядя Мелих; ему еще не было тридцати, в своей адвокатской конторе он чаще устраивал скандалы, чем занимался практикой, а на страницах старых дел рисовал карандашом пароходы и необитаемые острова; под вечер, появившись в Нишанташи, он снимал пиджак, галстук и включался в работу, чтобы подстегнуть рабочих, которые расслаблялись к концу рабочего дня. Как раз в это время дядя Мелих начал говорить, что необходимо кому-то поехать во Францию и Германию, чтобы изучить кондитерское дело в Европе, заказать красочную бумагу для упаковки засахаренных
Бабушка втыкала открытки по краям зеркала в буфете, в котором хранился ликерный набор; на одной из них Галип впервые прочитал имя Рюйи. Эти открытки с изображениями церкви, моста, моря, башни, корабля, мечети, пустыни, пирамиды, гостиницы, парка и различных животных складывались во вторую раму вокруг зеркала и время от времени вызывали гнев Дедушки; здесь же находились и сделанные в Измире фотографии Рюйи в младенчестве и в детстве. Галипа тогда не столько интересовала дочь дяди (по-новому, кузина), как говорили, его ровесница, сколько тетя Сузан из рода Мухаммеда, которая печально смотрела в камеру, раздвинув рукой сетку у входа в черно-белую пещеру, где в будоражащей воображение, пугающей глубине находилась ее дочь Рюйя. Фотографии Рюйи долго путешествовали из рук в руки, и в конце концов все мужчины и женщины поняли, что там, внутри пещеры, скрывается красота: Чаще других в семье обсуждался вопрос о времени прибытия дяди Мелиха с семьей в Стамбул и о том, на каком этаже они будут жить. Мать Джеляля, вышедшая замуж за адвоката, умерла молодой от болезни, которую врачи не сумели установить; Джеляль после ее смерти не в силах был жить в Аксарае, в доме с пауками, и по настоянию Бабушки вернулся в дом Шехрикальп и поселился в мансарде. Он писал о футбольных матчах, пытаясь разобраться в интригах вокруг футбола, рассказывал о таинственных и искусных преступлениях смельчаков из баров, притонов и публичных домов в закоулках Бейоглу, составлял кроссворды, где черных клеточек всегда было больше, чем белых; когда его патрон не мог прийти в себя после вина с наркотиком, писал за него продолжение приключенческого романа; имя Джеляля можно было встретить в рубриках «Читаем вашу судьбу по руке», «Толкование снов», «Ваше лицо – ваша личность», «Ваш зодиакальный знак сегодня» (в этой рубрике впервые стали помещать приветы родственникам, знакомым, а по некоторым утверждениям, и любимым) и «Хочешь – верь, хочешь – не верь»; если оставалось время, Джеляль писал рецензии на последние американские фильмы, которые смотрел в кинотеатрах, куда его пускали бесплатно; всю эту работу он делал для газеты, где впоследствии будет – поначалу под псевдонимом – вести постоянную рубрику; говорили, что если он и дальше будет жить в доме с родственниками, то при таком усердии сможет заработать журналистикой достаточно денег и сможет даже жениться. Однажды утром, увидев, как брусчатку вдоль трамвайных путей бессмысленно покрыли асфальтом, Галип подумал, что «несчастье», о котором говорил Дедушка, каким-то образом связано с ужасной теснотой в доме, с чем-то неясным, нелогичным и пугающим. Будто назло тем, кто не принимал всерьез его открыток, в Стамбул вернулся дядя Мелих: он прибыл поздно вечером (не сообщив заранее о приезде) с красивой женой, красивой дочерью, чемоданами, сундуками и, естественно, поселился в мансарде, где жил Джеляль.
Ночью, перед тем как Галип опоздал в школу, он видел во сне свое опоздание: он ехал в автобусе, рядом с ним сидела красивая незнакомая девочка с голубыми волосами; автобус увозил их от школы, где предстояло прочитать последние страницы букваря. В тот день Отец тоже поздно пошел на работу. Они завтракали; косые лучи утреннего солнца освещали стол, покрытый скатертью, похожей на бело-голубую шахматную доску; Мать с Отцом говорили о поселившихся вчера в мансарде с таким безразличием, словно речь шла о мышах, которые обосновались в перекрытиях дома, или о привидениях и джиннах – любимая тема прислуги Эсмы-ханым. Галипу не хотелось думать ни о приехавших родственниках, ни о том, что он проспал и не пошел в школу. Он отправился на этаж Бабушки и Дедушки, но там парикмахер, брея не выглядевшего очень счастливым Дедушку, как раз спрашивал о тех, в мансарде. Открытки, прикрепленные к буфетному зеркалу, разлетелись по полу, в комнате появились незнакомые и непонятные предметы; Галип уловил новый запах, который он так полюбит потом. Вдруг ему захотелось увидеть страны, изображенные на открытках. И красивую тетю, фотографии которой он видел. Его охватило желание поскорее вырасти и стать мужчиной! Он заявил, что хочет постричься, Бабушка обрадовалась, но болтун-парикмахер ничего не понял: он усадил Гали-па не в Дедушкино кресло, а на табурет, поставленный на обеденный стол. К тому же белая накидка, которую парикмахер, сняв с Дедушки, крепко повязал ему, была слишком велика: мало того, что она душила его, она еще свисала ниже колен, совсем как девчачья юбка. Потом, уже после их женитьбы через – как он подсчитал – 19 лет 19 месяцев и 19 дней после их первой встречи, глядя иногда по утрам на утонувшую в подушке голову жены, спящей рядом, Галип чувствовал, что голубизна одеяла, укрывавшего Рюйю, вызывала у него такое же беспокойство, как та, белая до голубизны, накидка, но жене он об этом никогда ничего не говорил; возможно, потому, что знал: Рюйя не будет менять одеяло по такой дурацкой причине.