Черная женщина
Шрифт:
– Да к чему поведет все это? – спросил Вышатин. – К глупому суеверию!
– Кстати о суеверии, – сказал Алимари, вынимая из записной книжки своей еще одну бумажку, – я выписал из одной французской книги несколько слов об этом предмете. Позвольте прочитать вам их и потом скажите мне ваше мнение.
"Мы смотрим в свете на суеверие только с смешной его стороны, но оно пустило глубокие корни в сердце человеческое, и та философия, которая не принимает его в соображение, заслуживает наименование поверхностной и дерзновенной. Природа создала человека не отдельным существом, осужденным единственно на возделывание и население земли и имеющим с подобными себе только те сношения неизменные и бездушные, которые рождаются одною необходимостью. Есть важные соотношения и взаимные действия между всеми существами нравственными и физическими. Нет человека, который, блуждая взорами по беспредельному горизонту или прогуливаясь по берегу моря, омываемому пенистыми волнами, или же поднимая глаза на твердь небесную, усеянную звездами, не чувствовал бы волнения, которое описать или определить невозможно. Кажется, будто некие голоса сходят с высоты небес, низвергаются с вершины утесов, шепчут в шуме водопадов и в шелесте лесов, исходят из глубины пропастей. Есть нечто
– Прекрасно, – сказал Вышатин, – но откуда это выписано? Это составил какой-нибудь престарелый мечтатель, какой-нибудь автор мелодрамы!
– Ошибаетесь, – отвечал Алимари, – это выписал я из диссертации одного молодого швейцарца, обучавшегося лет за десять пред сим в Брауншвейгском коллегиуме. Этот молодой человек после того сделался известным сочинениями своими в другом роде, и если вы о нем не слыхали, то конечно услышите.
– Имя его?
– Бенжамен Констан де Ребекк!
X
– Бенжамен Констан! – воскликнул Вышатин. – Я недавно читал книжку, написанную им о нынешней политике. Видно, что человек умный. И он может иметь такие понятия о суеверии! Впрочем, я придерживаюсь правил совершенной свободы мыслей: пусть другие верят чему хотят, только бы меня оставили в покое. Между тем, прошу вас, господа, не почитать меня вольнодумцем: сохрани боже! Есть у меня роденька; ты знаешь его, Хвалынский!
– Как не знать!
– Вот детина! Что ваш Вольтер! Как начнет разбирать Библию или Четьи-Минеи, так и у меня волос дыбом становится. Я несколько раз пытался его образумить или, по крайней мере, усовестить, чтоб он не сбивал с толку молодежи! Куда! Вот этого уж никто в мире не убедит.
– А может быть, и очень вероятно, что он убедится сам, – сказал Алимари, – и со временем сделается…
– Истинным христианином? Никогда! – воскликнул Вышатин.
– Нет! Не христианином, – возразил Алимари, – а фанатиком, изувером, инквизитором, исступленным гонителем всех иначе мыслящих. Помяните мое слово. Я знавал многих ревностных членов инквизиции в Италии и в Испании и старался получить сведения о прежних их свойствах и образе мыслей. В молодости своей они почти все были вольнодумцами и безбожниками. Вы, конечно, слыхали об изверге Лебоне, этом чудовище из чудовищ французской революции, превзошедшем своими неистовствами и холодными злодеяниями и Робеспиерра, и Фукие-Тенвиля? Я знавал его в молодости: он учился в семинарии оратористов и отличался исступленною приверженностью к католицисму.
– Вы знали Лебона? – спросил Вышатин с недоумением.
– Знал, – отвечал Алимари, – на пути из Англии во Францию в осьмидесятых годах остановился я в Аррасе, по болезни, и, выздоравливая, познакомился с некоторыми профессорами тамошней семинарии. Они указали мне Лебона, как необыкновенного человека, обещающего много для наук и католицисма. В прошлом году также по странному стечению обстоятельств мне случилось быть в Париже и видеть его совершенно в ином положении.
– Вы были в Париже? И недавно? – воскликнули все в один голос.
– Был!
– Ну что, как вы думаете, чем кончатся все эти волнения во Франции, – спросил Вышатин, – восстановится ли трон Бурбонов или удержится республика?
– Это решить трудно, – отвечал Алимари, – притом же я прожил в Париже не более четырех дней. Расскажу вам только, что я видел. Я жил в улице неподалеку от Гревской площади. Однажды утром, это было 13-го вандемиера, ровно за год перед сим, сидел я за газетами в моей комнате. Вдруг необыкновенный шум на улице заставил меня подойти к окошку. Вижу большое стечение народа, пикеты национальной гвардии; чего-то ждут; взоры всех обращаются в один конец улицы; восстает шепот, возвещающий о приближении ожидаемого, и вот появляется везомая тощими лошадьми тележка: на ней сидят приговоренные к смерти – человек пять. При появлении их раздались громкие, радостные восклицания народа. "Вот он! – кричат со всех сторон. – Вот кровопийца, тигр, дьявол! Вот Лебон! Смерть извергу!" Всматриваюсь в преступников и в одном из них узнаю Лебона, виденного мною лет за тринадцать пред тем в аррасской семинарии. Он тогда был бледен от постов и напряжения умственных сил; ныне же на синеватом, красными пятнами покрытом лице его изображалися адские муки отчаяния. Тележка проехала мимо окна, но я не мог забыть ужасного зрелища. Страшные помыслы волновались в уме моем. Вдруг слышу пушечные выстрелы. Это что? Вбегает привратница и объявляет мне, что жители многих частей города (les sections) взялись за оружие и пошли против национального конвента, что жестокое сражение происходит близ Пале-Рояля. Я оделся наскоро и пошел на позорище битвы. Главное дело уже кончилось. Важнейший пост граждан, у церкви св.Рока, был сбит. На паперти стоял командовавший войсками конвента генерал с своим штабом. Я протеснился
– Как! – воскликнул Вышатин. – Королем французским?! Да это дело невозможное. Все клялись…
– Королем, диктатором, императором – все равно, только верховным и неограниченным властелином. Присяга французской толпы ничего не значит: сегодня присягнут Петру, а завтра Ивану. Предчувствие мое сбывается. Кампания нынешнего лета доставила бессмертие моему кандидату. Монтенотти, Лоди, Арколе…
– Так этот генерал… – прервал его Вышатин.
– Наполеон Бонапарте, – отвечал Алимари.
Разговор обратился с мечтательных предметов на существенные, с привидений на полководцев, с грез на политику. Кемский в этой беседе не принимал участия ни словом, ни мыслию. Он носился в обыкновенной своей области мечтаний и воздушных видений. Наконец он нашел человека, и человека образованного, который не отвергал возможности сношений души человеческой с миром, ей сродным, с миром духовным. Он смотрел с уважением и любовью на прекрасного, умного, глубокомысленного, чувствительного старца, в котором представлялся ему идеал мудреца – не исступленного Фауста, упорно силящегося расторгнуть пределы человеческих способностей, но тихого изыскателя вечных истин, преисполненного веры и благоговения к неисповедимому Промыслу.
Подали ужин, не затейный, сельский, приправленный отборными винами, которые сибарит Вышатин успел выписать из Петербурга. Кемский не ужинал, а смотрел на других. Вышатин и Хвалынский ели, как молодые здоровяки; пастор – с выражением истинного удовольствия пил вкусное вино; художник ел и пил много, но без разбору и после бургонского потребовал квасу со ржаным хлебом. Алимари съел ломтик белого хлеба и выпил рюмку красного вина. Вышатин поднял бутылку шампанского и хотел напенить его бокал.
– Опять хотите принуждать меня, – сказал, улыбаясь, Алимари, – и я опять принужден буду отнекиваться неучтиво. В мои лета всякое излишество отнимает часть жизни, а мне хотелось бы пожить еще несколько лет – по крайней мере, чтоб увидеть, сбудется ли предсказание мое о молодом французском генерале.
После ужина все раскланялись. Пастор, Алимари и художник отправились к себе, а молодые друзья расположились ночевать в одной комнате.
Кемский долго не мог уснуть. Взошла полная луна и томным лучом своим осветила комнату с пиитическим ее беспорядком. Желтеющие листья лип и берез под окнами дома казались позолоченными, изредка пролетал в ветвях осенний ветерок, и унылый шум их проникал в комнату. Но это были картины только существенного мира: никакой призрак не потревожил нашего юного мечтателя наяву, и вскоре перенесся он в собственный мир фантазий.
XI
Яркий луч утреннего солнца разбудил Кемского. Друзья его еще спали глубоким сном. Он встал потихоньку, оделся, взял шляпу и вышел из дому. Сам не зная куда, побрел он по двору пономаря, повернул направо к красивому домику, в котором ставни были еще заперты, сделал еще несколько шагов и вдруг очутился посреди самой очаровательной картины, на вершине горы, склоняющейся легкою отлогостью к живописному озеру, окруженному сизыми горами. Разноцветные деревья в самых прелестных отливах, от темно-зеленой сосны до позлащенной осенью березы, смотрелись в тихой воде, поднимаясь уступами на отлогостях; в других местах берег был крутой и обрывистый. Над горами и деревьями стоял прозрачный туман, над туманом сияло солнце. Никто не прерывал глубокого молчания. Кемскому казалось, что он стоит над одним из озер дикой Канады. Он начал спускаться вниз по дорожке, проложенной к озеру. На каждом шагу виды переменялись. Когда он был на половине горы, раздались на ее вершине унылые звуки флейты. Трепет пробежал по его жилам. После быстрой прелюдии послышалась какая-то прелестная мелодия, дышавшая сладостью и нежностью стран южных, не искусственная, имевшая характер народной песни, унылой и выразительной. Жалобные тоны, сначала звонкие, стали мало-помалу утихать и замолкли в пустыне; чудилось, что тихий воздух легким навеванием ответствует умирающим звукам, и совершенная тишина по-прежнему водворилась над озером. Кемский долго еще стоял на одном месте и прислушивался, не будет ли продолжения. Нет! Все было тихо. Он медленно пошел далее и приблизился к краю пустынного озера, гладкого, как поверхность чистого зеркала. Вправо от дороги, на выдавшемся в воду утесе увидел он сидящего человека и вскоре узнал в нем вчерашнего артиста. Кемский подошел к нему и увидел, что он снимает на бумагу вид озера, посматривает на прелестный ландшафт холодно и беспечно, а на работу свою с приметным удовольствием, которое иногда превращалось в порывистые восторги, выражаемые громкими восклицаниями. Вчера был он тих, скромен, молчалив, при каждом слове запинался, ни разу не забывал примолвить к ответам: "Ваше сиятельство", а ныне сделался бодр, смел и, завидев князя, вскричал с радостью: