Чернозёмные поля
Шрифт:
Хотя по пословице «Введенье ломает леденье», однако и на Введенье зима «не отдала». С декабря пошли глубокие снега и страшные морозы. «Варвара пришла с мостом», «Микола с гвоздём», «Варвара мостит, Микола гвоздит». Народ терпеливо пережидал никольские морозы, зная, что и за ними ещё много придётся ждать и терпеть: сначала филипповские, с Спиридон-поворота, когда «солнце поворачивает на лето, зима на мороз», потом рождественские, потом крещенские, самые лютые, а там сретенские, когда «зима с весной встречается», афанасьевские, пока не придут сороки. От сороков всего останется только «сорок последних морозов», а там и тепло. Уже с Евдокеи «навозные-проруби» начинает показывать себя весна. На Евдокею уже «курица у порога напивается». В сороки жаворонки должны прилететь; с Алексей-Божьего человека — «с гор потоки»; потом, смотришь, и «красная горка» — холмы зазеленеют; какая будет погода на красную горку, такая и всё лето. По красной горке замечают, можно ли сеять гречу, или нет. В апреле «земля преет», а на Руфа «земля рухнет», всё оттает — начинается весна.
К Варварину дню уверовал шишовский мужик, что зима стала, что «открылся путь». Бородатые красные рожи, в полушубках и овчинных тулупах, в высоких валенках, в тёплых шапках, плотно
В коптевской Пересухе наступало важное событие — престольный праздник. Миколин день для всей окрестности был центром тяжести целого года. Кто считает деревенским «праздником праздников», по учению нашей церкви, Светлое Христово Воскресенье, тот глубоко ошибается. «Праздник праздников» в каждой русской деревне — этой храмовой праздник, в котором русский человек видит свой собственный торжественный день, отличающий его от всех соседних деревень, день своего личного, специального покровителя. Русский народ особенно любит осенние престольные праздники. Троица, Вознесение, Спас — всё это в некотором смысле постные праздники. Работы полны руки, старый хлеб съеден, нового ещё нет, свежины нет, птицы нет, продавать нечего — стало быть, денег нет, а денег нет — водки нет. Но с Покрова один за одним начинаются настоящие «престолы»: Покров, Казанская, Скорбящая, Митриев день, Михайло Архангел и так далее до Миколина дня, русского престольного дня по преимуществу. Гуси и утки, ожиревшие на даровом зерне, режутся и продаются огулом с наступлением морозов и домашнего корма. Свиней, подобравших последний колосок на жнивьях, бьют на сало и свежину; баба только знает управляться со студнями, кишками, требухою, обрезью; бьют и лишнего барана, чтобы не кормить зимою, продают на покровских ярмарках всякую лишнюю скотину, требующую зимнего ухода и содержания; а тут хлеба уже намолочено за осень, продана конопля, закрома полны — и деньга шевелится в мужицкой мошне, а работы никакой; хоть месяц прогуляй, беды большой не будет. Понатёр мужик свой хребет пятимесячной работой изо дня в день, с зари до зари, хочется ему и вздохнуть когда-нибудь от работы, побаловать себя плодами трудов своих. Оттого никогда не бывает на святой Руси таких длинных, весёлых и пьяных праздников, какие начинаются с Покрова. Хорошо губернскому чиновнику ворчать на мужицкое пьянство; хорошо и столичному журналисту метать в деревенского мужика свои литературные громы за его безобразие. Ведь ни губернский чиновник, ни столичный журналист не вспомнят того, что эти переезды целых сёл с пьянства на пьянство, от Казанской до Скорбящей, от Скорбящей к Митрию, — для мужика тот же «зимний сезон увеселений», который в столичной жизни принимает такой сложный и разнообразный характер. Итальянская опера с своим дорого стоящим абонементом, английские клубы с тысячными поварами и тысячною игрою, всевозможные балы, собрания и маскарады, на которые кидаются тысячи, всевозможные гулянья на тысячных рысаках, все Дюссо и Борели с ящиками шампанского, — всё это роскошное и разнообразное безделье «образованного» человека деревенскому мужику заменяется одним дешёвым пьяным праздником. Он пьёт много, но пьёт зато шишовскую водку по сорок копеек за штоф, а не французское вино по пять рублей за бутылку. Напившись, он ругается и дерётся, и валяется, как свинья. Но вряд ли лучше его ругани и его грубых зуботычин та утончённая руготня и та утончённая драка, которая составляет сущность наших собственных общественных отношений во время хронического кутежа, скромно называемого нами нашею общественною жизнью. И если нашу светскую молодёжь, наших светских старичков развозят покойные кареты на рысаках, а не растаскивают за волосы хныкающие бабы, то в этом преимуществе ещё нельзя видеть ничего особенно нравственного. Во всяком случае, самый строгий моралист должен согласиться, что спина, вспахавшая, скосившая, свозившая и смолотившая десять десятин, имеет более оснований кой-когда повалятся хотя бы в бессмысленном бездействии, чем другая спина, не испытавшая на себе во всю жизнь иной тяжести, кроме тяжести шармеровского фрака. И с точки зрения социальной пользы безвреднее извлекать из самого себя все источники наслаждения, заменяя оперу и концерт собственною глоткою, балеты — собственным трепаком, французские гостиницы с татарскою прислугою — своей собственной хатой, собственной бабой, выписных орловских рысаков — сивою кобылой, взрощенной на домашней соломе, чем покупать это наслаждение ценою тяжкого труда многих и многих.
Нужно глубоко скорбеть о том, что русский человек — пьяный человек. Но, выражая эту скорбь, следует разуметь под русским человеком не одного мужика в тулупе, пьющего сивуху, как разумеют это многие крыловские Климычи. Прежде, чем подумать о мужике, который работает и пьёт, не лишнее вспомнить о другой части нашего общества, которая под разными видами и названиями безобразничает не меньше мужика в тулупе, отличаясь от него только тем, что не работает.
Нравственное безобразие и безделие городской жизни — зло гораздо более глубокое и опасное, чем скотский отдых человека, работающего, как лошадь.
Уже за неделю кругом Пересухи чуялся в воздухе «Миколин день». Никто не нанимался ни на какие работы на эти дни, все норовили к своим домам, к своему хозяйству. Кто только мог, всякий старался рассчитаться с хозяином, бросить место, как бы ни было оно выгодно, чтобы на «праздник» чувствовать себя вполне свободным. Кто не рассчитывался совсем, требовал у хозяина отпуска на праздник с такою настоятельностью, что отказать ему — значило вынудить его уйти самовольно. Последний работник был убеждён в невозможности такого отказа, и самый неуступчивый хозяин не решался на него. К празднику стали собираться в Пересуху
С вечера под «Миколин день» открылся праздник. Народ по соседним деревням, через которые лежала дорога в Пересуху, высыпал на улицу и смотрел, «как едет праздник». «Праздник ехал» со всех сторон: из Прилеп, из Мужланова, отовсюду, где только могли найтись кумовья, сваты или родня пересухинских. Иметь кума в селе, где весёлый престольный день, большое удовольствие и гордость для мужика. «Праздник ехал» не просто по-мужицки: всякий гость норовит обрядить себя, свои санишки, своих лошадок как можно лучше. Только самый бедный ехал в розвальнях; мало-мальски зажиточный хозяин имеет на торжественный случай особенные сани с решётчатой спинкой и скамьёй, которые мужики называют «диванными санями». Устилают их коврами, лошадь накрывается попонкой, надевают наборный хомут, у кого есть, подвязывают колокольчик и бубенцы. У кого своих нет, разживётся у добрых людей. Редкий гость едет в одиночку; в гости, в город, и особенно на праздник, мужик не считает приличным тащиться на одной лошадёнке, словно с возом, а всегда припрягает хоть какую-нибудь пристяжку, иногда двухлетнего жеребёнка, чтобы только бежал для виду. На вычищенных, прикрытых ковриками санках самодовольно сидят праздничные фигуры баб и мужиков, в крытых тулупах, в заячьих шубах, в цветных платках, в свежесмазанных сапогах. Тут уж редко увидишь обычную сермягу, лапоть и корявые нагольные тулупы с дырами. Все поезжане сознают особенность своего положения и поглядывают на глазеющий народ, не участвующий в празднике, с некоторою спокойною гордостью. Они чувствуют, что составляют часть торжества, что в их образе едет «Миколин день», а не проезжие.
— Бабушка! Что ж ты не выйдешь? — кричит, запыхавшись, босоногая девчонка, вбегая в хату. — «Миколин день» едет!
— О-о? Уж тронулся? — торопливо спрашивает бабка, слезая с печи. — Пойти посмотреть. Что не сказала раньше!
— Ей-богу, бабушка, только что сама увидела! — с восторженным увлечением кричит девчонка. — Спасские тронулись, да всё па-а-арами! Да всё с колокола-а-ми! А уж разодеты как… Матрёна-то Гусарова в шубе бархатной, а на голове шаль жёлтая, Бог меня убей!
Иван Мелентьев ходил по своему двору, загоняя лошадок в хлевы и задавая им двойную порцию корму, хорошо зная, как приходится скотине голодать во время мужицкого праздника. Он совсем сготовился к празднику и на душе его было необыкновенно спокойно: плетни оправлены, горница побелена мелом, овса и соломы наготовлено вдоволь, вся сбруя справлена, санки починены, лошадки почищены и подкормлены; вывел их после обеда поить, аж играют. А уж насчёт угощенья он всегда покоен: захватил в городе три ведра вина, купил несколько фунтиков «гостинцу»; об остальном не ему заботиться. Хозяйка его Арина около печи да погреба никому не уважит. У неё непременно заготовлена к «престольному» всякая всячина, какая потребна мужику.
Как ударили к вечерне в большой колокол, стали подъезжать первые гости. Праздный народ высыпал на улицу смотреть, к кому кто приехал.
— Ишь ты, к Губанку гости какие понаехали! — толковала промеж себя любопытная публика. — В сапогах все и шубы крытые! А лошади-то сытые, овсяные… Хорошие гости. Вот у Никонорочевых мерин, должно, полтораста бумажек стоит.
— Купил за полтораста, как же! — возражали другие. — Он за него на ярмарке летошний Покров с десятком полтораста отдал.
Матвей Одиноких, бедный старый мужичонок с края села, шёл в это время из кабака, где он добыл ещё четвёрку водки для своих гостей, но уже не на деньги, а в долг. Навстречу ему шли трое хозяев в пушистых новых шубах, распахнутых поверх плотных дублёных полушубков с цветною строчкой.
— Старички милые, братцы мои! — кричал подгулявший Матвей, помахивая бочонком и останавливая компанию. — Вот ещё четвёрточку на бедность свою добрал. Дал в долг, прах его возьми, думал, не даст — дал! Что я вам скажу, старички мои умные: разорили меня гости. К богатому хозяину и гости хорошие, одетые, обутые едут, а к нищему и гости нищие. Срам один, а чести никакой! Понаехали это в лаптях, кто в чём, ни на одном сапог нет! Что мне в таких гостях-то, а принимать надо! Мы, говорят, кумовья… к тебе, говорят, приехали… А ведь вино лопают, что и хорошие гости, только подавай.
— Ты вот что, Матюха, — ответил, смеясь, рябой широкорожий Потап, у которого были лучшие лошади на селе: — ты на это не гляди, что у гостей твоих на локтях дыры, на коленках заплатки. Такие-то, старик, и бывают с деньгами. Знаешь, скупого от бедного не отличишь, а тароватого от богатого.
— А ну их к деду! — махнул рукой старик, с горем направляясь к своей хибарке.
Арина и невестка её Домна встречали гостей, громко чмокаясь в губы и щёки. Приехала к ней из Спасов дочка с зятем, приехал кум с целой семьёй из Мужланова, мужик справный, имевший свою конную рушку и масленицу, понаехало со стороны человек восемь.