Чернозёмные поля
Шрифт:
Не забудем и дальних переселенцев наших, Василия и Алёну. Широкие, вольные степи стелются за Ростовом, по берегу Азовского моря. Стоят там казацкие, хохлацкие и русские сёла; пятиглавые каменные соборы высятся в этих сёлах вместо жалких деревянных церквей. Белые хаты с крашеными ставнями, с жёлтыми завалинками, просторные, светлые, опрятно и прочно крытые соломкою под глину, с садиками слив и рябины, живописно толпятся вокруг храма по простору степи. Богачи-мужики живут в этих сёлах. Выйдут в праздник в Господний храм, ни на ком кафтана суконного. Всё плис да бархат, по казацкому обычаю, всё кушаки до пяток, всё смазные сапоги до колен, так и течёт дёготь, а шапка мерлушковая. Всего вдоволь, благодать в азовской степи. Быки сотнями гуляют по степи, большие, рогатые; овцы тысячами. Корову доишь, молоко, как из гвоздя, бежит; в поле ржи не сеют —
Вести о счастливом житье-бытье Алёны и Василия без конца радуют Надю. Суровцов много народа переселил по их следам на азовскую степь; теперь вся окрестность Суровцова, Пересуха и Спасы, и однодворческие Прилепы, и Мужланово, все исполнены неясной, но сладкой надежды. Словно бояться перестал мужик ударов злой мачехи судьбы; чуть что не так. неурожай или скот падает, или от податей «тиско» приходится, «вот, думает, на Азовку махну, к Ваське Мелентьеву. Там заживём!» И хоть не ослабевает в ежедневной борьбе мужицкий горб, хоть не покладают безустанной работы мужицкие руки, а всё душеньке легче, как вспомнится, что не везде плохо, что есть далеко на море привольная сторонушка, где живётся богато, поётся весело, и что сторона эта не в сказках, не в песнях — хочешь, сейчас ступай.
Суровцов опять служил по выборам. Он ещё за границею был, как Трофиму Ивановичу удалось сбить свою расстроенную было партию и провести Суровцова в мировые судьи. Сам он решился на покой, надоело с судом возиться. Надя слывёт среди мужиков «мировихою». Суровцов уже не разъезжает по уезду, зато ежедневно его дом осаждает толпа. Но он встаёт рано, вместе с мужиками и до одиннадцати часов, когда начинается разбор дел, успевает лично управиться с хозяйством. Трофим Иванович то и дело у молодых; на налюбуется на их житьё. Дашу он отдал за Штрауса, который в чине корнета странствует с полком из одной губернии в другую, в ожидании чинов и славы, но
Варя перестала думать о замужестве, вся преданная деревенской школе и деревенской медицине. Ей помогает Лиза, за которою стал не на шутку ухаживать робкий юноша Зыков. Баронесса Мейен проводит зимы в деревне и не находит их скучными. У ней образовался дружный и простой кружок из Коптевых, Суровцовых и молодого Зыкова. Они неразлучны зимними вечерами и вместе затевают разные предприятия. У баронессы все книги и журналы — настоящий деревенский клуб для чтения. Она сама с увлечением занимается с старшими детьми в прекрасно устроенной школе и ничего не жалеет на хорошие дела, которые она придумывает сообща с друзьями.
Надя сделалась ещё очаровательнее, чем была. У неё исчезли следы мальчишеской резкости, от прикосновения любви она вся насквозь проступила теми мягкими и нежными душевными тонами, которые переполняли её внутри, и которых не всякий умел разглядеть под оболочкою её деревенской дикости. Надя стала Психеею, одушевляющею кружок Суровцова на всё доброе. Она среди них смелее всех, решительнее всех, прямее всех; Суровцов называет её своею нимфою Эгериею и с верою вслушивается в голос её честного сердца в самых серьёзных делах. Из маленький домик в саду — настоящее гнёздышко счастия. Они воркуют там без конца, наслаждаясь друг другом, после после постоянных и честных трудов. Спаленка осталась такая же маленькая, но сделалась ещё чище, ещё изящнее; это теперь один букет цветов. В просторном кабинете стало теснее; у микроскопов, картин и бумаг отбивает место то швейная машинка, то женские рукоделия, а тетради и рисунки Нади не сходят с письменного стола. В последние дни Суровцов замечает в Наде таинственные замыслы на уютную столовую, из которой дверь открывается прямо в их спальню. Там очутился зачем-то Надин старинный берёзовый шкапчик со стёклами, из коптевского дома, в котором Надя ещё ребёнком прятала своих кукол. В последние дни что-то реже стала Надя браться за книжку, а колёсико швейной машинки, напротив того, кружится всё усерднее и усерднее над ухом работающего Суровцова. Без конца пододвигает и отодвигает Надя куски белого полотна по быстро снующую иглу, и чем-то особенным, чем-то невыразимо-сладким светится её милое, серьёзное личико.
Длинный рабочий день провёл нынче Суровцов в поле, где докашивал пшеницу. Вот он отворил потихоньку дверь столовой, отыскивая любовным взглядом свою Надю, свою «маленькую жёнку». Но он не входит, он остановился на пороге, охваченный изумлением и радостным предчувствием. Надя, в белом утреннем капотике, сидит перед выдвинутыми комодиками, перед раскрытыми настежь полочками своего любимого шкафа; вокруг неё на стульях горы крошечного белого шитья, которое она осторожно и опрятно раскладывает по полочкам. Тут и пелёночки и распашоночки, свивальнички и плевальнички, чепчики в вершок длины и рубашечки в одну четверть, всё старательно подрубленные, старательно расшитые. Надя сидит в этой маленькой беленькой комнатке, вся белая, вся среди белого, как белоснежная молодая голубка, готовящая своё первое гнёздышко из белого пуха собственной груди.
— Надя, сердце моё! — прошептал радостно Суровцов. — Что это ты? Что это значит?
Надя, не вставая, обернула к Анатолию улыбающееся горевшее личико и молча смотрела ему в глаза глубоким говорящим взглядом, в котором теплилась материнская нежность.
— Теперь всё ему готово, нашему дурачку, — прошептала она, охваченная счастьем ожиданья, засмеявшись, как ребёнок. В ту же минуту слёзы проступили в её сиявших блаженством глазах, и она судорожно припала к груди подходившего мужа. — О, какой он будет прелестный, наш ангельчик! Какие у него будут смешные чёрные глазки, — шептала в упоенье Надя. — Ведь он уже здесь, Анатолий, ты знаешь это? — Она взяла руку Суровцова и тихо приложила её под своё сердце. — Слышишь, он бьётся…
Суровцов стоял, наклонившись над Надею, исполненный торжественного и сладкого благоговенья; он был не в силах произнести ни слова… Под дрожавшею рукою его слышались мягкие и редкие толчки чего-то живого… И эти движенья незримой жизни проникали в организм Суровцова глубоко, как биенье его собственного сердца.
— Надя моя… моя жизнь, — шептал он. — Вот с кого Рафаэли и Корреджио списывали своих мадонн! Прекрасная, молодая, непорочная мать… Она выше ангелов… Она ближе всех к Богу…
Конец