Чернозёмные поля
Шрифт:
Генеральша Обухова приехала поздно; когда она, протискиваясь с своей Лидочкой и гувернантками сквозь толпу народа, с лёгкой улыбкой поклонилась госпоже Каншиной, то эта величественная дама сделала своими круглыми плечами, белою, полною шеею и олимпийскою головою такое плавное и горделивое движение, которое можно было счесть и за сдержанный поклон, и за строгий наблюдательный взгляд. Что касается девиц, то все три девицы были погружены в листки бархатных молитвенников, которые они изредка перелистывали точёным пальчиками, одетыми в белые шёлковые митени.
Лидочка смеялась и радовалась, очутившись среди зелени, цветов и ярких нарядов. Она совсем не молилась, и, к досаде своей maman и гувернанток, поминутно оглядывалась то на Каншиных, то на Коптевых, то на деревенских баб. Она помирала со смеху, глядя
Мужчины тоже не долго ждали и мало-помалу все протиснулись к Лидочке. Г-жа Каншина обдала их и Лидочку мимолётным саркастическим взглядом и тотчас со вздохом возвела очи горе, к престолу Всевышнего. «Боже, прости им, не ведают бо, что творят», — казалось, говорили эти благочестивые очи. А три девицы в белом только перевернули листки своих молитвенников, не подымая глаз. Суровцов один из первых подошёл к Лиде. Она явилась в церковь в платье какого-то персикового цвета, кокетливо подобранном и необыкновенно хорошо сидевшем на её роскошном стане. Разрумяненная утреннею поездкой и собственным своим весёлым настроением, она глядела среди толпы этих резко окрашенных нарядов, грубых лиц и неуклюжих тел всею нежною свежестью живого, наливающегося персика. Молодой юнкер Штраус приволок в церковь целый цветник садовых цветов, и Лидочка сейчас же отобрала у него для своей головы палевые ирисы, которые она потихоньку воткнула один за одним в волну своих каштановых волос.
Юнкер, осчастливленный Лидою, толкался по церкви от одного оазиса барышень до другого и всем предлагал цветы. Впрочем, госпожа Каншина не допустила его даже до ковра, на котором стояли её дочери, и убийственным ледяным поклоном предупредила всякую попытку юного воина снабдить цветами непорочных весталок. Надя тоже взяла из корзины красный цветок с зеленью и откровенно укрепила его сбоку головы, не заботясь ни об эффекте, ни о беспощадных взглядах госпожи Каншиной.
— Этот букет дайте мне тоже, — прибавила она, вынимая связанный пучок махровых нарциссов и гиацинтов. — Я его буду держать в руках.
— Приколите его на вашу грудь, mademoiselle Nadine, — счёл долгом полюбезничать юнкер, никогда не упускавший случая дать примерное сражение. — Я буду счастлив, что мой цветок…
— Вы всегда говорите глупости, — довольно громко перебила его Надя равнодушным тоном и отвернулась в другую сторону.
Смущённый юнкер протискивался дальше, к более покладистым девицам, которые улыбались ему ещё издали.
Служенье в Троицкой церкви производилось соборне. Первосвященствовал городской голова протопоп, седой, почти оглохший старичок властительного вида, с орденской ленточкой на шее. Ему сослужили ещё два священника: свой, троицкий, и сосед из Спасов, отец Варфоломей. Собственно говоря, приглашать попа Варфоломея было крайне рискованно, потому что он ещё в заутрени был необыкновенно весел и наклонен к пению, что всегда у него означало здоровую выпивку. Но так как троицкого попа, как соседа, приглашали на служенье в Спасы аккуратно три раза в год, в Спаса-Преображенье, в Спас-Нерукотворный и в Спаса-Маккавея, — то политика требовала непременно сослужения отца Варфоломея в Троицкой церкви на Троицын день. Седой протопоп благочинный крайне недружелюбно поглядывал на весёлого Варфоломея, который в конце обедни до того заврался, что вместо одной молитвы, следовавшей после эктении, произнёс другую. Больше всего утешалась проказам Варфоломея весёлая Лидочка.
— Что это за безобразник? — спрашивал её Суровцов.
— Вы не смеете называть его безобразником, — хохотала Лида, — это наш спасский священник, мой духовник. Вы когда-нибудь исповедуетесь?
— Я готов всегда исповедаться, только не попу, — шутил Суровцов.
— Кому же, монаху-схимнику? — продолжала смеяться Лида. — Вы знаете, у меня есть няня Афанасьевна, которая схимонаха называет спимонахом. Вы знаете мою Афанасьевну?
— Право, вас седой протопоп поставит на поклоны; вы так смеётесь, — говорил Суровцов, неудержимо увлекаемый
— За нас за всех притворяется madame Каншина. Неужели протопопу мало её и трёх её девиц? — болтала Лида. Генеральша обернулась к Лиде с безмолвною укоризною и мольбою на лице. — Видите, maman сердится, — шепнула Лида Суровцову. — Это вы меня всё смешите. Погодите, я стану на колени, как молится моя няня, и ничего не буду говорить с вами; тогда сейчас буду святая. Бросьте мне ваш плед под ноги.
Суровцов спустил плед с своей руки.
— Кто же теперь становится на колени? — говорил он шутливо. — Вы погодите, когда Херувимскую запоют.
— Нет, уж я ждать не буду, я ужасно уморилась, — кокетничала Лида, скорее усаживаясь на плед, чем становясь на колени, а потом прибавила забавно испуганным шёпотом: — А долго ещё протянется обедня?
— Ну, я в этом плохой знаток; часок, должно быть, постоим.
— Вы знаете на память какую-нибудь молитву? — спросила Лида через минуту, беспокойно ёрзая на коленях.
— Конечно, знаю, — смеялся Суровцов: — Отче знаю, Верую, Богородицу.
— О, о! Эти-то и я знаю! Это какие же молитвы. А вот няня моя читает по ночам молитвы. Так те вот, должно быть, настоящие; длинные такие, непонятные; тех вы, наверное, не знаете. Она так пугала меня по ночам, когда я была маленькая; стоит себе, как привиденье, седая вся, белая, и таким страшным, глухим голосом гудит: раба Абрама, раба Константина, раба Увара… Я всё думала, что она смерть или ведьма.
Лида говорила это таким серьёзным тоном, что Суровцов едва не рассмеялся на всю церковь.
— Отойти от вас, пока до греха, — сказал он. — Священник и без того на меня стал хмуриться. А с вами наделаешь дел…
— Не смейте отходить, Анатолий Николаевич, а то я засну, — шептала с убеждением Лида.
Силай Кузьмич по случаю своего бенефиса пригласил с протопопом и знаменитого в Шишовском уезде «горластого дьякона» из городского собора. Горластый дьякон был огромный рыжий детина без шеи, с плечами, из которых можно было выгадать хорошую дубовую ось, с целою копною волнистых рыжих волос на всегда мокром лице, красном, как солонина. Чтение евангелия и многолетие были главным источником его славы. Когда вынесли перед царские врата налой и басистый дьякон, заслонив царские двери своею дюжею фигурою, с высоко поднятым над головой кованым евангелием, на всю церковь грянул: «От Матфея святаго Евангелия чтение», толпа замерла от ожидания. Неспешно и торжественно, будто восходя по высоким ступеням, отрубал дьякон своим громовым басом слова святого писания, всё более и более возвышая и протягивая голос, и наконец закончил такою отчаянно высокой и бесконечно протяжной горою. что даже мещанин Корытин с одобрением подмигнул товарищу тенору, а стёкла в окнах Троицкого храма легонько задребезжали. Шёпот удивления пробежал по толпе, слышный даже сквозь дружный возглас хора «Слава Тебе, Боже, слава Тебе!» Силай Кузьмич самодовольно посматривал на народ, чувствуя, что он один был виновником этого всеобщего наслаждения. Впрочем, народ только что перед этим удивлялся другой знаменитости, другому герою дня — мещанину Корытину. Мещанин Корытин вышел с «Апостолом» в руках, в новом длиннополом сюртуке из люстрина вишнёвого цвета, спокойно и медленно, как подобает непоколебимо установившемуся авторитету. При его появлении отец Варфоломей, стоявший за престолом, обнаружил несколько легкомысленное и слишком очевидное любопытство, перегнувшись в его сторону своим масленым лицом. Мещанин Корытин, в противоположность дьяконовой горе, читал низкою, могучею октавою, словно из его чугунной груди лилась, как из доменной печи, струя несокрушимого и тяжкого металла. Этот зычный рёв не стоил ему ни малейшего усилия; только огромные губы, вытянутые в воронку, открывались и закрывались, как била молотильной машины, среди его плоского рябого лица, да слегка надулись синие жилы его воловьей шеи. Последнюю ноту мещанин Корытин пустил так глубоко и низко, что, казалось, она взрезала землю под ногами. Поп Варфоломей, страстный любитель октавы, расцвёл от удовольствия, а сам Силай Кузьмич, поправив очки на носу, сказал вполголоса ктитору: «Важно пустил!»