Чернозёмные поля
Шрифт:
Майская ночь была во всём разгаре. Только второй день стояло полнолуние, и после двух недель тёплых дождей наступили те влажно жаркие, настоящие майские дни, когда начинает расцветать белый жасмин и столиственная роза. Несмотря на ночь, душистый пар стоял в саду между неподвижных зелёных шатров лип, каштанов и клёна. Небо тоже казалось тёплым и глубоким в то время, как красный шар месяца всплывал, всё бледнея и уменьшаясь, на высоту свода.
Они пошли по липовой аллее к зелёным обрывам, которыми сад спускался к тихо спавшим сажёнкам. Особенная таинственная темнота стояла здесь. Месяц ещё не поднялся настолько, чтобы заглянуть сверху в неподвижные омуты, и чёрные кудрявые силуэты древесных масс с поразительным эффектом вырезались на освещённой части неба, кое-где сквозя жидким золотом месяца и опрокинувшись целиком, от корня до макушки, в застывшем зеркале вод, такие же густые, такие же чёрные. Тёплою сыростью проступала эта глухая чаща, над которою со всех сторон надвинулся по крутым скатам цветущий сад, облитый голубоватым фосфорическим светом.
Весь сад пел.
Очарованная стояла Надя среди чащи сирени, откуда слышался самый звонкий, самый страстный из голосов. Вдали, вблизи, из саду, из-за сажёнки отвечали ему наперебой, одни сильнее других, одни прекраснее других, голоса соперников. Это был турнир певцов, наподобие тех миннезингеров, певцов любви, которые проносили когда-то культ любви сквозь тьму грубых и кровожадных веков, приучая дикое человечество к звукам поэзии, к голосу неба.
Ни Надя, ни Суровцов не двигались с места, пристыв ухом к соловьиной песне. Вызывающими, всё разрастающимися раскатами щёлкал ближний соловей: он звал к себе свою пару. Нельзя было поверить, чтобы эти смелые и могучие звуки неслись из крошечного горлышка крошечной птицы. Далеко по затихшим оврагам, в заснувшие поля перекатывалась по ночи немолчная дробь, щёлканье и замирающая свирель соловьиного пения.
Целый час молча простояла Надя над сажёнкою, и вместе с нею, тоже не проронив ни слова, простоял Суровцов. Их молчание было молитвой.
— Надя, — вдруг сказал Суровцов, не сводя глаз с поднимавшегося месяца, — вот два года прошло, я выдержал искус. Слышишь, соловьи зовут друг друга. Вся природа соединяется вместе. Пора и нам соединиться.
— Да, теперь пора, — прошептала Надя, протягивая Анатолию руку.
Она тотчас же быстро вырвала назад руку, и оттолкнув Анатолия, который хотел обнять её, решительным шагом пошла домой, не дожидаясь его.
— Надя! За что это? Что такое? — говорил в недоумении Суровцов, бросаясь за нею.
— Нет, ничего… так нужно, так лучше, — не оглядываясь, говорила Надя, торопливо поднимаясь по крутой дорожке.
Сыворотка
Вот что писал Суровцов своим университетским друзьям: «Я в Интерлакене, с своей женою и своим другом. Пью сыворотку, чтобы окончательно освежить организм от кабинетного угара.
Вы думаете, друзья, вас в самом деле лечит сыворотка, для которой вы забрались в Интерлакен? Пейте её смело; она не повредит вам, а тем временем вы проживёте шесть недель в горах Интерлакена. Вас вылечат горы, леса, тихая, беззаботная жизнь.
Интерлакен — точно модные воды Германии. Улицы громадных отелей, англичане с жокеями, оркестры, коляски, магазины. Этот новый, модный Интерлакен совершенно заслонил старую швейцарскую деревушку Интерлакен, с её водяною мельницею и скромными садиками. Но от интерлакеновских отелей и концертов можно, к счастью, спасаться в интерлакенских лесах. Что за горы, что за воды, что за леса кругом Интерлакена! В нём всегда прохладно, влажно и зелено. Назади гладь Тунского озера, впереди такая же гладь Бриенцского; слева горы наступили близко, круглою стеной, сдавив улицы; справа уходит далеко вглубь живописная долина, обрамлённая скалами и лесистыми холмами, задвинутая на заднем плане воздушною пирамидою Юнгфрау. Это ворота в Оберланд. С Интерлакеном долго не нужно Оберланда. Кругом его нескончаемые прогулки. Руины замков, лесные вершины, с которых открываются чудные панорамы, тенистые безмолвные долины, водопады, пещеры, поездки на лодках и пароходах. Сыворотка лечит вас уже тем, что вы встаёте в шестом часу, и свежий, с незаспанною душою, бодро оденетесь, бодро пойдёте в kurhaus. Вы пройдёте почтенную домовитую деревню в самый почтенный хозяйственный час. Вы встретите не на одних плечах сияющую чистотой деревянную посудину, налитую по края жёлтым молоком; вы встретите свежий, только что подрумяненный хлеб, чопорных хозяек с хорошенькими ивовыми корзинами, полными базарных покупок , и весь вообще деловой народ, начинающий в этот час своё дело. Свысока и издалека, из-за лесных теснин на вас дохнёт свежестью снежный лик «Девы», и в вашем сердце, как говорил Гейне, «запрыгают соловьи» от этого бодрящего дыхания. Захочется тихого труда, честной пользы, смелой борьбы; захочется живучего, весёлого дела.
Кажется, оно ждёт вас там, в зелёном шорохе лесов, в волшебной дали снеговых пирамид. А с саду вас встречают величественные аккорды серьёзной музыкальной пьесы, так подходящие к ясной и счастливой строгости летнего утра. Вы прихлёбываете себе не спеша из своего стакана тёплую и мутную жидкость, а душа ваша плавает в этих музыкальных аккордах, в этой синеве, в этой прохладе и во всей этой широкообставшей вас красоте земли и неба. А рядом с вами сердце, которое чувствует то же, что вы, рядом глаза, через которые вы глядите в дорогую и милую вам душу и через которые эта душа глядит на вас. Как же сыворотке не вылечить вас? Вот вы пробежали любимую вами газету; вы подкрепили свою мысль сочувственною мыслью людей, живущих далеко от вас, и вас не знающих, но думающих то же самое, что вы думаете. Теперь в воду! В холодную малахитово-молочную волну Аара, всю ещё проникнутую морозами ледников, её родивших.
Я лучше всего люблю кротким, неярким утром, немножко облачным, немножко влажным, выйти из Интерлакена и отдаться своим ногам, не задавая себе ни цели, ни срока. Особенно хорошо, если это ещё воскресное утро, когда милый швейцарский поселянин вздыхает немножко от своей тяжкой работы. Вы бредёте, будто не своею волею, по молодым зелёным холмам, по бесшумным тенистым дорожкам горных лесов, спускаясь в лощины и ущелья, подымаясь на карнизы утёсов, над мирными цветущими долинами, в которых отдыхает трудолюбивый улей швейцарского хозяйства. Эти идиллические шале в садах, эти прекрасные полевые дороги, чисто выметенные и аккуратно обсаженные, вся эта степенная и обдуманная сельская жизнь, полная мира и добродушия, кажется вам оттуда ещё успокоительнее. А ноги несут вас тем же неспешным шагом дальше и дальше, к другим картинам. Перед вам в чаще леса вдруг раздвигается поляна, и на обрыве холма встаёт живописная руина старого замка. Вы словно открыли его в этом незнакомом крае, в заколдованном лесу. Незаметно, роковою силою, вы уже очутились в зубцах башни, плотно заросшей внутри ежевикою и целою рощицей рябины. Вы с вашею милою спутницею теперь сами стали элементом пейзажа, среди этих шпалер плюща, этих гроздей рябины и наверху разбитой амбразуры. Лес кругом и лес глубоко внизу. Сквозь тёмно-синий туман елей, наливших все сходы и всё русло ущелья, взгляните туда, вдаль, в высоту, где гора за горою, громада за громадою, чередуясь тенями, всё более и более пропадают во мгле дали, и из-за которых, в глубине, встаёт престолоподобная Юнгфрау, сверкающая снегами, как среброткаными ризами, курящаяся, будто в дыму фимиама, белыми клубами облаков. Вы созерцаете её и всю эту торжественную тишину лесного утра, с своею чистою утреннею думою, с душою, вымытою насвежо, — и вам не нужно храма. Этот свободный. прекрасный Божий мир, который глядит на вас кругом с высот неба и из земных пропастей, вдохнёт в вас благоговение и благочестие не хуже сумрачных сводов храма, с их кадильным дымом и копотью свечей. Не благочестие, «постящееся двукраты в седмицу и одесятствующее от Копра и Кимина», не то благочестие, которое внушило фарисею сознание ничтожности мытаря; но то евангельское чувство братства, прощения и мира, которое сказалось в оправдании блудницы Христом, пришедшим с Генисаретского озера. Сюда нужно пускать детей по праздникам на воскресную молитву.
Если вы заберётесь гораздо выше, на Альпы, заходите к пастуху в Sehnenhutte. Он вас накормит прекрасным свежим молоком и прекрасным свежим сыром из свежей деревянной посуды. Вы послушаете в полутёмной прохладе хижины, лёжа на пахучем сене, альпийский концерт коров, никогда не надоедающий. Этот оркестр колокольчиков не нарушит чувства торжественной тишины, которою лес наполнил нашу душу. Он мирится и сродняется с безмолвием природы, как сродняется с ним песня жаворонка и чирикание кузнечиков, и всё неисследное множество неразличимых звуков и шорохов, из которых соткана тишина летнего утра.
Если будете выше Альп, не забудьте облаков. Там, на высоких вершинах, видишь, как живут облака; видишь, как они родятся, роятся, ползают, ложатся спать, подымаются в путь. Они льнут к снеговым великанам, как к маткам. Они, как стада, укладываются на ночь, теснясь, толкаясь, волнуясь; залезут во все норки и складки, обсядут вершины гор, как птицы деревья. Вот одно, запоздавшее, тянет через глубокую долину, тяжелея от вечерней сырости, цепляясь за леса и утёсы, везде оставляя свои дымные клочки, растрёпывая и растягивая всё больше и больше дырявые края. Не осилить ему скал и заночевав в ущелье! Вон другое облачко, сквозное от розового заката, лёгкое и быстрое, на страшной глубине, плывёт над голубым блюдом Бриенцского озера, так низко, что отсюда кажется, будто оно плывёт на самой воде, точно воздушное парусное судно. А тем, кто действительно плывёт по озеру, это розовое облачко, без сомнения, кажется теперь парящим высоко-высоко в самой лазури неба. Весь вид облаков с вершин горы — иной, чем мы знаем. Их видишь тут или в темя, или сбоку, в совершенно непривычной проекции. Они тут как-то телеснее, понятнее, осязательнее. Тут они обличены во всех своих тайнах. Их шайки открыты, их затеи все на виду. Утром пригреет их солнце — начнут потягиваться со сна и извиваться ему навстречу; начнут выбираться лениво из обогретых логовищ, цепляясь за вершины. Дымом дымят тогда горы. В каких таинственных безднах прячут они их — не знаю! Иной раз станут вылезать, стадо за стадом, без перерыва и остановки, обволокут всё небо, поднимут грозу и дождь и плавают себе, как победители, над землёю, не пуская к ней солнца. Прорвёт их где-нибудь горячий луч — пошли сворачиваться и стягиваться, как лопнувший резинный пузырь, клубками скатываться в сторону, удирать на всех парусах от одолевшего их голубого света, и опять на грудь своих маток; улягутся смирно и не шевелятся до поры до времени. А там соберутся с силами, опять идут приступом на небо, опять перехватывают солнечный луч.