Чернозёмные поля
Шрифт:
«Лиде так и надо, — думала она. — Она такая красавица, такая милая». Надю поражало в Лиде не торжество её, не поклонение перед нею, а бездушность Лиды. Её тёплое искреннее сердце сразу это почуяло. Надя так мало ещё знала жизнь, что самое невинное кокетство возмущало её; но она решительно не могла перенести вида Лиды, бойко кокетничавшей с целою толпою мужчин. «Кого же она любит? — спрашивала сама себя Надя, тщетно вглядываясь в ухаживателей Лиды. — Значит, ей все равны, все не нужны? И неужели ей действительно так весело со всеми ими и им всем не стыдно говорить эти пустяки? Протасьев, положим, он такой ледяной, бессердечный, ему всё равно. Но Анатолий Николаич! Зачем он с ними? Разве и он такой же, как все?»
Живые картины были все придуманы Суровцовым. Для трёх примадонн были выбраны три главные картины. Ева Каншина, недавно ещё считавшаяся первою красавицею уезда.но уже изрядно поблекшая и без бою уступившая своё место блестящей Лиде, должна была фигурировать в роли Рахили у колодца, чему очень способствовали её большие еврейские глаза с густыми ресницами и прекрасные чёрные косы, которые она купила в Вене в последнюю свою заграничную поездку. Надя выступила во второй картине, сюжет которой был взят из Шатобриана: она представляла жрицу, пророчицу Велледу. На фоне живой зелени, над костром, где в красивой позе лежал связанный молодой римский воин, приготовленный к сожжению, стояла жрица суровой богини в белом, золотом шитом костюме Нормы, с дубовым венком на голове, с
Когда Суровцов, распоряжавшийся картинами, зажёг сбоку, за сценою, красный бенгальский огонь, то костёр, казалось, запылал. Группа столпившихся воинов в их полудиких нарядах живописными силуэтами вырезалась на этом кровавом фоне, и в глазах девственницы-жрицы внезапно засверкали такие грозные огоньки, что казалось, будто над пламенем жертвенного костра стала сама неумолимая богиня брани. Сдержанный ропот удивления невольно пронёсся по публике. На одно мгновение все словно уверовали в реальность картины и с нескрываемым наслаждением вглядывались в неотразимый образ девы-пророчицы. Суровцов так растерялся от неожиданной полноты эффекта, что забыл дать сигнал опускать занавес, а стоял, скрестив в немом восторге руки, как художник, окончивший заветную картину, стоит перед нею.
После всех выступила Лида. С нею в картине участвовала Лиза Коптева. Зоя Каншина и ещё одна голубоглазая блондинка под пару Лиде. Картина представляла свиданье двух ангелов с дочерьми Каина, Anah и Abolihamah, из байроновского Heaven and Earth. Маскированный пальмовыми деревьями и широкими листьями фикуса и арума, статный херувим с гибкою и грациозною головкой, с распущенными по плечам нежными и бледными, как лён, волосами, с парою красиво вырезанных воздушных крыл, сверкавших сквозным серебром, тихо слетал на землю с тёмного ночного неба, простирая вперёд руку с пальмовой веткой. Этим херувимом была Лида. Другой ангел слетал несколько далее, в профиль к публике. На земле, покрытой травами и цветами, ждали этих небесных гостей, страстно протягивая к ним руки, две земные красавицы: одна смуглая и горячая, как вакханка, в оранжевом одеянии, убранном кораллами и гроздами рябины; другая — нежная, меланхолическая блондинка, вся в бледно-голубом. Картина была задумана смело и исполнена с большим искусством. Поза полёта была так свободна и легка, что вводила в иллюзию. Но когда зажгли за сценой голубой бенгальский огонь и все детали картины, лица, одежды, тропические растения проступили фосфорическим светом, то вся картина обратилась в какой-то фантастический сон. Лицо Лиды было в упор облито этим волшебным сиянием; бесчисленные блёстки её крыл и одежд трепетали в этом голубом огне, и зрителям казалось, что она действительно слетала в горних высот с воздушною лёгкостью небожителя.
Оглушительные рукоплескания и крики «браво!» посыпались со всех сторон, когда стал опускаться занавес.
Сватовство Протасьева
На третий день после праздника Протасьев получил записку следующего содержания:
«Любезный сосед, мне нужно поговорить с вами об одном серьёзном деле, близко вас касающемся; когда вы будете дома, чтобы принять меня? Само собою разумеется, что если вы пожалеете кости старика и сами захотите завернуть к нам на тарелку щей, то это будет весьма любезно с вашей стороны. Во всяком случае, уведомьте глубоко вам преданного соседа Демида Каншина».
— Скажите, что буду завтра! — сухо передал слуге Протасьев.
Он целых два часа чистил ногти и не одевался к обеду, что у него означало важные внутренние волнения. Толстая и белая, как булка, мамзель Мари из остзейских провинций, известная у людей под кратким заглавием «немки», а у приятелей Протасьева под весёлым именем «Маруськи», напрасно приставала к Протасьеву и ластилась к нему. Протасьев был решительно не в духе, так что вызвал толстую немку на довольно грубые ругательства, на которые она вообще не скупилась, если делали не по ней. Но Протасьев велел ей убираться и даже запер на ключ дверь кабинета, за что получил ещё одно «Schweinigel » и « Dummeresel » не в счёт абонемента. Несмотря на его великосветские привычки и наружное изящество домашнего быта, Протасьев всегда отличался большою грубостию отношений, кто бы ни играл в его доме роль хозяйки, Марихен из Ревеля или Ганька из Мужланова. На этот раз Ганька была переселена в другое, соседнее имение Протасьева, Дергачи, потому что сварливая немка не терпела магометанских правил и прямо объявила Протасьеву, что она выцарапает глаза этой поганой русской девке, если только где-нибудь встретит её. Таким образом, Протасьев должен был вести более подвижной образ жизни, чем бы ему желалось, так как Ганька ещё особенно не наскучила ему и даже продолжала иметь на него заметное влияние. Её он ни в каком случае не мог сравнить с теми своими полупокинутыми Аспазиями, которых он расселил по отдалённым имениям своим и в своём городском доме и которые, подобно знаменитым отставным фавориткам великого французского короля, более нужны были Протасьеву, как пособницы в его новых интригах, чем сами по себе. К Ганьке Протасьев чувствовал особую близость ещё потому, что весь был опутан её многочисленною семьёю и течение уже двадцати почти лет. Ганькин отец был камердинером и первым доверенным лицом Протасьева, Ганькина мать была его экономкой, повар Протасьева был женат на Ганькиной старшей сестре, амбарный ключник приходился Ганьке дядею. Таким образом, вырваться из такой запутанной сети было довольно трудно. Хотя никто не осмелился перечить барину, когда он, возвратясь из Петербурга, поселил в доме новую немку, но дружная и неустанная дворовая интрига настойчиво работала своё дело, в твёрдом уповании на успех не сегодня, так завтра.
«Немок много на свете, батюшка Борис Андреевич, а мы у вас всё одни! — говорила при всяком подходящем случае старая Палаша, мать Ганьки, изучившая в течение двадцати лет все складочки характера своего барина и возлюбленного гораздо лучше, чем знал их сам он. — Немка, батюшка, норовит, как бы вас разорить поскорее, а мы, ваши старые рабы, норовим как бы вас поспокоить получше».
Протасьев говорил Палаше: «Замолчи и убирайся вон!» — и Палаша, поставив утренний кофе, послушно убиралась вон; но назавтра она заговаривала опять о том же, и не всегда попадала в неудачную минуту. Камердинер, подавая барину умываться над серебряною лоханью и держа на своём плече тонкое барское полотенце, тоже, словно нечаянно, обранивал разные слова и новости, вплетавшиеся в тот же узор. Так что самый недальновидный человек, даже не замечавший учащённых поездок Протасьева в Дергачи, мог бы заранее предсказать, что положение Марихен весьма непрочно. В настоящую минуту в воображении Протасьева стояли именно все эти Марихен, Ганьки, Анютки и Феньки, без которых ему давно уже не мыслилась жизнь. Он никогда не ожидал, чтобы связь с этой сантиментальной девушкою могла кончиться так трагично, так глупо для него. И, главное, из-за чего? Он даже не был, собственно говоря, никогда влюблён в неё настоящим образом. Конечно, он волочился, он играл из себя влюблённого, без этого нельзя. Но чувства к ней не было никогда. Его Ганька доставила ему гораздо более истинных наслаждений: она ему и милее, и понятнее. Какая ужасная досада,
Протасьев был в весьма решительном и даже спокойном настроении духа, когда явился на другой день к Каншину. Он знал, что его звали для окончательных объяснений, и его план был теперь вполне готов. Евы не было дома, m-me Каншина с плохо скрытым смущением сообщила мимоходом, что Ева ещё вчера уехала погостить к кузине, вместе с Зоей и Агатой.
«Нестроевые части прибраны, чтобы не мешать действиям, выдвинуты одни боевые! — сказал сам себе Протасьев. — Надо ожидать серьёзного натиска».
Г-жа Каншина была как трауром одета, с особенным меланхолическим выражением лица, которое должно было выражать, по её мнению, страдающую, но вместе с тем глубокую покорность её персту Всевышнего. Весь дом, казалось Протасьеву, был в каком-то уныло-любопытном, тяжком ожидании, как бывает обыкновенно при наступлении последнего расчёта с жизнью кого-нибудь из домашних. Все говорили словно шёпотом, коротко и смущённо, и избегали глядеть друг на друга.
Протасьеву эти похоронные приготовления казались мещанскими до невыносимости. «Il faut prendre l`offensive et brusquer l`affaire! » — сказал он сам себе. Он развязно поднялся с места и сказал громко Каншину:
— Пойдёмте-ка на минутку в кабинет, Демид Петрович, мне нужно кое-что сказать вам.
Когда мужчины покидали гостиную, г-жа Каншина сочла необходимым испустить невольный вздох и воздеть к потолку глаза с выражением совершенного самоотречения. Она рассчитывала, что Протасьев должен был оглянуться на неё.
— Вот что, милейший Демид Петрович, — объявил Протасьев, опускаясь не спеша в мягкое кресло и затягиваясь сигарою. — Вам, может быть, известно, что я люблю m-lle Еву…
При этом Протасьев заметно сделался бледнее и у него неприятно дрогнула нижняя губа.