Черные люди
Шрифт:
Ранение и отъезд на Дон атамана Степана Разина в самый решающий момент крестьянской войны сломало хребет восстанию, оно распалось на ряд очагов. Царскому большому воеводе князю Юрию Долгорукому все легче становилось ломать сопротивление мельчайших отрядов, отдельных групп, и долгоруковские воеводы тех дней — Милославский, князья Щербатов и Барятинский, Хитрово, Лихарев и другие — все легче и беспощадней истребляли повстанцев, вешали, стирая с лица земли, а главное — разоряя, выжигая целые деревни и села.
«Страшно было смотреть на Арзамас, — пишет современник событий, — где князь Долгорукий сыскивал и истреблял участников восстания. Посады арзамасские были сущим адом. Виселицы стояли как лес, на каждой висело по 40, по 50 мертвецов. Валялись у плах десятки отрубленных голов, дымились на морозе кровью
Даже не принимавшие участия в бунтах крестьяне гибли при этих расправах — одичавшие от крови воеводы не разбирали правых и виноватых.
А далеко на севере, за темными лесами, в Белом море на острове продолжал гореть еще один очаг восстания — Соловецкий монастырь. Под защитой волн морских, за каменной стеной своей, за пушками и пищалями, в руках многочисленной братьи, крепко увязанный своим могучим хозяйством со всем севером — до самой Москвы, пылал монастырь вулканом среди Белого моря, оставался в глазах народа единственным центром не нарушенного еще древнего благочестия. Шатнулись в никонианство кремлевские соборы. Не устояла Троицкая обитель, сдюжившая когда-то татарщину и литовскую осаду. Рухнул в глазах народа греческий авторитет самого Константинополя и не восстановлен до сего дня. Московская церковь неожиданно для нее самой оказалась составной частью феодального и приказного строя. И только в бунтующих Соловках видел народ свою свободную, старую веру.
В северные леса сбегались отовсюду русские люди, туда, где издавна жил и трудился мужественный, обыкший трудностям поморский северный люд новгородского вольного корня, никогда не знавший ни татарского ига, ни крепостного гнета. Здесь они были укрыты пространствами, лесами от бессмысленно жестоких гонений.
К западу от торного международного пути Вологда — Великий Устюг — на Холмогоры и Архангельск оказалась пробита новая, трудная, но безопасная тропа от Пудожа на Повенец, либо водой, через великое озеро Онего, либо в обход его, по берегу, а там на Сумский посад, и морем — на Соловки.
Поосторонь лесной этой магистрали тянулось лесное нетронутое раздолье: на сотни и сотни верст — ни сел, ни погостов! Сюда, на Соловки, спасались с Москвы, с Волги, с Дону голые, разутые, искалеченные, пытаные, раненые, разоренные телесно, но духом крепкие люди.
Ждала их здесь жизнь подвижническая, — как в старые, прадедовские времена, опять расчищали они леса, валили дерева, корчевали пни, жгли гари, чтобы распахивать эти росчисти и на пепле собирать два-три года подряд богатые урожаи, чтобы потом переходить на новое место, снова рубить лес, корчевать пни, пахать, сеять. Зато они не знали жизни вблизи Москвы, где «всюду цепи звенят, всюду дыбы, встряски, хомуты распространяют Никоново ученье, всюду кнуты да батоги, облитые кровью свободолюбивых мучеников».
Сюда люд бежал со всех концов Московской земли. Старец Иосиф, сбежавший через бойницу с Соловков к воеводе Волохову, показывал в Москве, в расспросных своих речах, что соловецкие монастырские сидельцы [174] собирают к себе многих, многие из Разина полку приплывают в Соловецкий монастырь. Да на берегу есть многие такие…
«В Соловецком монастыре, — доносила другая запись показаний, — собрались и заперлись многие воровские и казненные люди — корноухие [175] , и у многих руки сечены, и когда посмотришь в бане — у редкого человека спина огнем не жжена да кнутом не бита… Собираются тут солдаты и холопы боярские из Дону и с Волги многие воровские казачишки, и твоим, великого государя, царским боголепьем воровски овладели, и в обители засели. И, — заключает запись, — прибыл в монастырь из того Разина полку Фадейка Кожевников да Иван Сарафанов».
174
Сидевшие в осаде.
175
С
Блокады Соловков существенно провести было невозможно, тем более в зимнее время, и между монастырем и материком все время оставалась нерушимая связь. Часто карбасы и насады, идущие то по берегам Белого моря из одного места в другое — из Сорок в Кемь, из Кеми в Сумский острог, а то и с Архангельска, приставали к монастырской пристани, привозили нужный запас, и богомольцев, и ратных людей, вступавших в оборону. Изменился в монастыре и работный порядок — теперь работали уравнительно и поголовно все, без всяк льгот. На монастырских карбасах и посадах, идущих в море за рыбой, были поставлены пушки, за ними гонялись на лодьях стрельцы, и на таких судах иногда разгорались целые морские сражения. Стрельцы подчас захватывали монастырские суда: так был захвачен на рыбной ловле старец Азария — один из главных вдохновителей обороны острова.
Затихают бунты, скачут в Москву веселые сеунчеи — там-де бунтовщиков посекли да перевешали, и в другом месте, и жалует сеунчеев тех царь. Готов и отстроен Коломенский на диво дворец, да не живет в нем царь. Еже-день теперь скачет царская карета в приход Николы-чудотворца, что на Столпах, между Мясницкой и Покровской, в новый дом, в дивные палаты Матвеева, Артамона Сергеича, всего-то думного дворянина. Первый такой дом на Москве — строил архитектор из Немецкой слободы, фон Гюбнер. Нет там в покоях сводов, потолки высокие, ровные, окна большие, застеклены немецким стеклом, в хоромах светло, тепло, душисто. Печи стоят голландские, ценинные [176] , узорочные, стены расписаны по моде — планетами, еллинскими богами, садами. Лавок по стенам и в помине нет — стоят, тянуты кожей тисненой да золоченой, стулья да кресла резные, на итальянское дело: все в фруктах, гирляндами перевиты, текут те фрукты да цветки самосильно из золоченых корзин, ножки у стульев да у столов козлиные, на копытцах. В шкафах больших карнизы поддерживают полногрудые девы, над окнами, над дверями рожи смеются узкоглазые, с козьими рогами и бороденками. Зеркала в рамках золоченых в сажень, часы перезванивают из всех углов. А пуще всего царя смущали картины большие, что на стенах висели, — голые девки да бабы, рыжеволосые, на веницейских алых бархатах — и где? У воды да у скал! В церкви той матвеевской иконостас тоже итальянской работы, ангелы да святые белые, румяные, губы красные, того гляди захохочут. Грех, право же, грех!
176
Изразцовые.
Приедет государь к Сергеичу — ровно у него камень с души, спокоен у Артамона царь. В Теремном дворце народу натолкано, тесно, сестры-царевны Ирина Михайловна да Анна Михайловна ворчат, — ну, старые девки, а кому их в жены отдашь? Невместно. — царевны! Ну, по монастырям ездят, покойников поминают, воздухи, облаченья попам шелками, золотом шьют да в обители вкладывают и больше всего сплетки плетут — худой-де Артамон человек, чернокнижник он, приворожил царя-то!
А какой чернокнижник? Болтают, чего не знают! Просто любопытно царю к Артамону ездить — все-то там по-новому. Приедет — подают напитки новые: не сбитень, не мед, а чай китайский, кофий турецкий, что теперь в Еуропах пьют. Пиво в Немецкой слободе варят тоже легкое, светлое, с ног не валит. А особенно полюбил царь чоколад — подает его немецкая девка в белом чепце, в белом переднике, розовая сама, умильная, на серебряном подносе чашка фарфоровая, стакан чистой воды.
А пуще всего любит царь — набрал Сергеич ребят молодых, красивых, помост высокий устроил, завеса шелковая, и на том помосте ребята те пляшут, в цимбалы бьют, в бубны, на гуслях играют искусно, складно, вирши сказывают. А то велит позвать из Немецкой слободы парней да девок немецких — те комедии разыгрывают, каким обучены. И сидит царь на креслах золоченых на козьих ножках, смотрит, слушает — ну, удивительно! И все заботы прочь летят.
А ежели недосуг скакать самому к Николе-на-Столпах, пишет царь записку: «Сергеич, приезжай скорей, дети мои без тебя осиротели, а мне без тебя и посоветоваться не с кем».