Черные птицы
Шрифт:
Выкрикнув последнее, он обессилел и умолк, все также пусто глядя перед собой, а у Тамары Иннокентьевны от его диких слов по коже пошла изморозь, было бы так хорошо, если бы разом все кончилось и ее бы больше не было, взмолилась она, разом все оборвать, лучше невозможно придумать. Не по ее силам этот непонятный, жестокий разъятый мир, вот и хорошо, если бы ее не стало, сразу бы кончились все ее долги и вины перед Глебом, перед Саней...
Перед умершим и живущим... Или закрыть на все глаза и жить, ничего вокруг не замечая, жить- и все. Дышать, покупать красивые вещи, ходить в театры и ездить в свободное время за город, действительно, в чем виноват Саня?
Что была война и Глеб погиб? Или в том, что Саня любит и что я согласилась жить с ним? И мне это приятно. Я взяла на себя ответственность, в отношениях с мужчиной
И потом, знать, что обворована сама память... и продолжать жить... рядом, постоянно вместе.
Тамара Иннокентьевна словно взглянула на себя из иного мира, в котором не существовало ни обид, ни желаний, но присутствовало нечто большее, чем сама жизнь, она медленно, остановившимися глазами с недоумением осмотрелась, затем молча встала, одним жестом заставила вскочившего было вслед за ней Александра Евгеньевича опуститься на свое место и вышла, вернулась она одетая, в глухом платье, в туфлях и причесанная. Александр Евгеньевич, ждавший ее, до предела напряженный, едва взглянув на нее, все понял, она приняла решение, игра в прятки кончилась, он еще смотрел ей навстречу с ожиданием, с готовностью все забыть и простить, но приступ еще более дикой, нерассуждающей ненависти уже опять копился и поднимался в нем.
– Верни все украденное у Глеба, - бесцветным голосом потребовала Тамара Иннокентьевна, останавливаясь перед ним.
– До последней строчки... Ты должен это сделать,
Он не стал ничего отрицать, пожал плечами.
– Разумеется, по твоим понятиям, лучше сидеть на куче нот и вздыхать по несостоявшейся идиллии. Нелепо?
Зато чувствительно. Молчи, молчи, - остановил он пытавшуюся что-то сказать Тамару Иннокентьевну.
– Я дал жизнь, воздух, свет хотя бы отдельным мыслям Глеба, я посвящу очередной концерт его памяти. Этого уже не изъять, прости. Так получилось, и уже ничего изменить нельзя. Не тебе судить. Ты, именно ты вторглась в нашу жизнь, разбила нашу дружбу, непрошеная, ненужная, все испортила, извратила, у нас были другие замыслы, единые, долгие, - перешел Александр Евгеньевич в наступление.
– Слышишь, не тебе указывать, что мне делать.
– Побледнев, он вскочил на ноги, неумело сжав кулаки, в первую минуту, ошеломленная, подавленная силой его ненависти, она попятилась. Но тут же словно бросило ее вперед, она вцепилась ему в ворот пижамы, изо всех сил стала трясти его, огромного в сравнении с ней, растерявшегося окончательно, несмотря на отчаянные усилия, Александр Евгеньевич не мог оторвать от себя ее руки.
– Вор!
– кричала Тамара Иннокентьевна яростно, забывая обо всем на свете.
– Вор! Обокрал, изгадил память мертвого друга! Негодяй! Бездарный подлец! Слышишь, я все расскажу, я не оставлю этого так... Я всем расскажу, какой ты негодяй и подлец! Глеба помнят в консерватории! Его там любят, тебе это так не пройдет! Верни все назад! Твой вчерашний концерт - это его концерт! Ты все украл! Негодяй! Негодяй!
Ему удалось наконец оторвать руки Тамары Иннокентьевны от себя (сухо затрещала разрываемая пижама), он грубо отшвырнул ее прочь, и она, болезненно вскрикнув, отлетела в угол кухни, ударилась об угол шкафчика плечом и затылком, с трудом переводя дыхание, едва не теряя сознание, она тяжело привалилась к стене, теперь уже приходя в себя и с удивлением глядя на бешено жестикулирующую и оттого особенно нелепую и жуткую фигуру Александра Евгеньевича в растерзанной пижаме, она с трудом удерживалась от припадка нервного, истерического смеха, душившего ее. Александр Евгеньевич продолжал что-то выкрикивать, она его не слушала, и он тогда опять было двинулся к ней.
– Не подходи! Не прикасайся ко мне!
– Тамара Иннокентьевна старалась отодвинуться по стене от пего как можно дальше.
– Не подходи, мне гадко! Ты мне гадок!
Ее беспомощный крик отрезвил их обоих, вздрагивающими руками Александр Евгеньевич налил себе воды и, судорожно глотая, выпил, не глядя в сторону Тамары Иннокентьевны, у него сильно дрожали руки, и Тамара Иннокентьевна все еще не решалась сдвинуться с места, оторваться от стены, ей сейчас больше всего хотелось оказаться где-нибудь далеко-далеко от собственного дома, от этого проклятого места, где она столько раз теряла самое дорогое, она видела, что он был
– Мы не можем быть больше вместе, - твердо глядя ему в глаза, она точно бросилась в воду, больше всего она боялась опять пожалеть его.
– Тебе нужно уйти.
– Знаю.
– Александр Евгеньевич пригладил трясущимися руками всклокоченные волосы, запахивая на груди пижаму с почти оторванным, болтающимся воротом, она отметила, что даже в своем растерзанном виде он все-таки умудрялся казаться респектабельным.
– Я знаю, я лишь одного хочу... Успокойся, не натвори глупостей. Пожалей себя, тебе никто не поверит и никто не поможет. Ведь у меня имя... Тебе ж придется уйти из консерватории, лишиться самого дорогого... да и заработка... Подумай о себе, не горячись...
Тамара Иннокентьевна хмуро кивнула:
– Ты прав, только я уже ничего не боюсь. Проклятая ночь, она выжгла из меня все живое, последние остатки... Уходи, Саня, уходи совсем, украл и уноси... Помни, тебе не будет счастья в жизни. Такое не прощается... Живи, процветай, наслаждайся властью, спи с хористками... Пользуйся, жизнь одна. Знай, ты никогда, никогда даже на сантиметр не приблизишься душой к Глебу! Украденное тобой погубило к тебе человека, погубит и художника, если он в тебе был. Ах, Саня, Саня, как же ты мог?
– спросила она с отчаянием, не веря еще своим страшным словам.
– Его кровь, его живой след на земле... Чудовищно. Как ты мог!
Глеб был великий язычник, жизнелюбец, что у тебя с ним общего? Он любил солнце, небо, землю, в нее и лег. Нет, Саня, тебе не будет прощения. Ты все, все кругом ненавидишь! Кроме себя.
– Замолчи!
– оборвал Александр Евгеньевич, отчаянно пытаясь направить ее внимание на другое.
– Что ты из себя корчишь героиню, кто, скажи, кто ты в этом мире? Кто узнает о твоем героизме? А вот что ты спала со мной, знают все...
– Не кричи, разговаривай спокойно, ты даже расстаться не можешь по-человечески, по-мужски, - остановила она его, и в ее голосе послышалась незнакомая ему сила.
– - Я не твой холуй, никогда им не стану. Мы не слышим друг друга, даже если кричим. А жаль, Саня. Твои холуи только поют тебе аллилуйю. Ты удобен. Никто не скажет тебе правду. Глеб нес в мир героическое начало. За то и погиб, а ты своей музыкой разъедаешь душу, вот ты и процветаешь, тебе это очень удобно, все разъять и разъединить!
Александр Евгеньевич шагнул было к ней, невыносимо было слушать ее, такую далекую и чужую, высказывающую несвойственные ей мысли. Не двигая ни одним мускулом и не опуская глаз, Тамара Иннокентьевна ждала, он не смог подойти, побито вернулся под ее взглядом на свое место.
– Если б кто знал, как я устал, - пожаловался он беспомощно.
– Как я устал.
– Уходи, - попросила она, отворачиваясь от него и прислоняясь к стене, у нее уже не было сил держаться на ногах.
– Уходи и только, пожалуйста, больше не возвращайся... Пожалуйста, уходи... Бога ради, прости меня. Я сама виновата, - добавила она, и он точно ждал ее последних слов.
Тамара Иннокентьевна не услышала ни его шагов, ни стука двери, лишь почувствовала свое полное, безраздельное одиночество.
6
Забывшись на какое-то время, Тамара Иннокентьевна опять оказалась в удивительной зимней ночи, но она уже знала, что подступила еще одна черта, теперь все, и уже давно ушедшее, и реальное, еще продолжавшее окружать ее, смешалось в ней. Она внимательно огляделась, в очертаниях знакомой мебели появилось что-то новое, контуры как бы утяжелились и в то же время стали менее определенными. Тогда Тамара Иннокентьевна поняла и тяжело, трудно, всей немощной, уставшей грудью вздохнула, кончилось временное, жалкое, раздражающее, и начиналась вечность, не подлежащая переменам. Она не испугалась, но, чтобы что-то еще ощущать, взяла в руки край пледа и стала мять его пальцами. Теперь она все видела в том особом разреженном свете, как бы льющемся сразу отовсюду и совершенно не оставлявшем затененных мест. Был свет, должный в свое время смениться тьмой, и тайн больше не было, вернувшийся Александр Евгеньевич поразился ее лицу. Он принес свежий чай и, помедлив, осторожно поставил на столик, она внимательно оглядела его, отмечая белую, как первый снег, манишку с серой бабочкой, резко контрастировавшую с измученным вконец лицом.