Черный Пеликан
Шрифт:
Это действительно был женский портрет, но, глядя вблизи, я ловил себя на мысли, что даже при небольшом старании могу принять его за пейзаж, исполненный чувственности, или скромный натюрморт из нескольких вещей, или просто колоритную гамму красок, положенных на холст ради них самих. И все же, это была женщина, вобравшая в себя многие пейзажи и вдоволь наигравшаяся с вещами, переставляя их так и эдак; она смотрела в пол-оборота, внимательно и строго, будто выслушивая собеседника, наконец добравшегося до главного после долгого предисловия. Ее волосы были убраны в тяжелую прическу-шлем, написанную фиолетовым с темным обводом, словно подчеркивающим незыблемость, фиолетовым же были выведены брови и зрачки, а сами глаза – коричневым с траурно-черным отливом. Правильные, чуть не классические линии скул контрастировали с вызывающе-яркими волосами, плотно сжатые губы выдавали решимость, несмотря на розоватую бледность, а еще – через все лицо проходила
Я глядел не отрываясь – никогда я не желал так сильно обратить фантазию в явь и оказаться с женщиной наедине, чтобы проникнуть хотя бы в часть ее тайн, прикоснуться к жизни, полной страстей, надежд и обманов, готовых зазвучать в полный голос, известных любому и все же незнакомых никому, исполненных странной неги и ранящих наперед чуть надменным «нет». «Ну как? – спросил Арчибальд Белый, о котором я успел позабыть, – Не нравится, в огонь?» Он смотрел на меня с лукавой улыбкой, но я уловил напряжение во всей его позе, и слова, произнесенные шутливо, не могли обмануть – Арчибальд нервничал, ожидая моего ответа, как ни смешно было это признать. «Ну что вы, – воскликнул я с искренним пылом, по-настоящему страдая за его тревогу, – что вы, картина замечательна, вы ж и сами знаете. Да, замечательна, безупречна… Я хочу спросить о многом – кто эта женщина и вообще – но это вовсе не чтобы умалить… Просто – столько сразу всего, даже и не подобрать вопроса, так что я еще немного постою, если не возражаете, а потом пожалуй спрошу».
Арчибальд сдержанно покивал и отвернулся, а затем покинул меня и пошел к бару. «Мария!» – раздался его зычный окрик. Тут же дверь открылась со скрипом, и они о чем-то пошептались с хозяйкой, а я все рассматривал портрет, надеясь запомнить и сохранить в памяти резкие чуть не до грубости штрихи, скупую сдержанность и угловатые черты необъяснимо живого лица. Через несколько минут я вновь услышал скрип двери и обернулся. Мария вкатила в студию небольшой столик на колесах, заставленный тарелками и подносами, и тут же скрылась, прошмыгнув, словно мышь, назад в дверную щель, а столик оказался в руках Арчибальда, который поставил на него новые стаканы и покатил ко мне, чуть заметно виляя из стороны в сторону.
«Я предлагаю покончить с коктейлями, – крикнул он еще с середины комнаты, – и перейти наконец к серьезной выпивке и закуске…» – и поднял над головой, показывая мне, бутылку с характерной наклейкой. Вскоре мы уже сидели на полу со стаканами чуть разбавленного джина, с жадностью хватая с тарелок ветчину и маслины, и Арчибальд витийствовал вовсю, умудряясь говорить разборчиво даже и с набитым ртом. «Вопросы… – заявлял он в пространство. – Всегда вопросы. Зачем спрашивать о том, чего нет? Кто эта женщина? Я отвечу, но это ничего вам не даст. Почему фиолетовое и зеленое? Отвечу с радостью, но вы не поймете вовсе. Или, что там еще – в чем скрытый смысл? Игра красок, как смена настроений?.. Полно – могу рассказывать целую вечность, но вы заскучаете через четверть часа, как заскучает любой, потому что приближения беспомощны, и словами не выразить, иначе писали бы словами, а не красками и кистью…»
«Но! – он поднял вверх стакан. – Но: давайте выпьем, не все так безнадежно. Я не стану утомлять разъяснениями, не дождетесь, но я расскажу вам то, что можно рассказывать словами: историю или просто зарисовку без претензии на сюжет – и это уже кое-что, это куда лучше, чем вообще без. История интересна хотя бы ради себя самой, даже и не беря женщину на портрете, она может потребовать разъяснений не меньше, чем любая игра красок, тут они равны и не слишком-то помогают друг другу, но все равно нет лучшего способа объяснить, чем просто-напросто сменить ракурс и направление луча – две точки лучше, чем одна, много, много лучше. Потому что – и это очень важно, слушайте внимательно – потому что, история запомнится так же, как и картина, и ваша память сможет потрудиться над ней всерьез, отметая лишние детали и собирая сущности в одно целое, подобно попугаю с хитрым глазом, а любые разъяснения, в которых, говоря по правде, не за что ухватиться, рассеются бесследно, как облако или туман, и это как раз и есть напустить туману – понимаете, не для того чтоб скрыть, а чтобы долго не жил. А если пробовать по-честному, то туман лишь отвлекает, и хочется чего-то будто бы навсегда…»
«Потому-то в книжках бывают картинки, – грозил он мне пальцем, – уж эти писаки, они знают как извернуться… Две точки – это гораздо лучше, чем одна, жаль вот,
Лорена выросла в баскской деревне, – говорил Арчибальд Белый, глядя куда-то в сторону, – там, где Бискай врезается в берег, как в кусок сантандерского сыра с зеленоватой плесенью, отвоевывая излучины у скал и оттеняя синью поросшие лесом горы, по которым поселения взбираются вверх волнистыми террасами хижин и виноградников. Ее семья владела овечьими стадами, самыми большими в округе, и круглый год нанимала пастухов и работников для выделки шкур, но Лорену воспитывали в строгости и неизбывном трудолюбии, несмотря на достаток, которым немногие могли похвастать. Мать обучила ее грамоте, а отец – прочим наукам, могущим пригодиться в жизни, к пятнадцати годам ей подобрали жениха, сына пасечника из соседнего селения, но свадьбу отложили на два года, пока Лорене не стукнет семнадцать.
Порывистая и полудикая, она любила убегать в горы и плутать по еле видным тропам, прячась от погонщиков и случайных путников, или забираться в расщелины, застывать там неподвижно и наблюдать за охотой ширококрылых орлов, пока не опустятся сумерки, и холод не погонит назад к дому. У нее не было подруг, но ей хватало окрестных ландшафтов и красок, изменчивых как прибрежная погода, чтобы выговорить им то немногое, что копилось на сердце, не знавшем страстей, и выслушать в ответ невнятное бормотание – ропот ветра в сосновых ветвях или плеск волн далеко внизу, под обрывом, на которые можно глядеть, пока не закружится голова, а потом лечь на спину, широко раскрыть глаза и раствориться в глубокой синеве с ватными проплешинами, всегда готовой предоставить убежище тем, кто по-настоящему ищет. Лет до двенадцати или около того никто не предъявлял на Лорену никаких прав, и казалось, что так может продолжаться вечно, но потом ее стали вовлекать понемногу в большое, сложное хозяйство, в котором для всех находилось место, и нельзя было ослушаться мать, изобретавшую множество поручений. Порою ей снились странные сны, и дыхание стеснялось в груди – тогда, просыпаясь, она плакала без слез, словно тоскуя по детской свободе, что улетучивалась, как запах цветка, начиная осознавать безжалостность мира, в который ей готовили путь, чтобы когда-то подтолкнуть в спину и сказать: иди.
Как-то, незадолго до свадьбы, намеченной на август, отец взял ее на французскую ярмарку продавать шерсть и кожи, и там жизнь раскололась надвое, словно хрупкое стекло от удара грома. Лорена увидела в толпе молодого лейтенанта пограничной стражи, улыбнулась в ответ на его победительную улыбку, и в ту же ночь они бежали в Марсель, куда лейтенанту вышел перевод накануне, бросив Лорениного отца, выделанные кожи и мягкую шерсть, горы с зеленоватой плесенью лугов, туманы над заливом и безутешного отпрыска пасечника, так и не успевшего сказать ни слова своей неверной нареченной. Лорену не пришлось уговаривать долго. Что-то подсказало ей, что этот шанс – один из последних, прочих может и не быть, да и смуглый красавец нравился ей куда больше, чем все деревенские женихи, взятые вместе, так что, поколебавшись всего несколько минут, она шепнула лейтенанту решительное «да» прямо на ярмарке, окруженная земляками, глазевшими на них, но так и не заметивших ничего. После, ночью, привыкшая к лошадям, молодая и полная сил, она летела стрелой на поджарой корсиканской кобыле, одолженной у одного из лейтенантских товарищей, вслед за едва различимым черным силуэтом, изредка поглядывавшим на нее через плечо, уверенная в том, что победила всех, ускользнув из клетки, готовой захлопнуться навечно, и это была вершина ее счастья, равного которому ей никогда более не приходилось испытать.
Побег был успешным, и последующая жизнь выдалась удачливой вполне, вместив в себя множество переездов и скитаний, трудности быта и страстные ночи, пару-тройку финансовых взлетов, когда они разживались скромным капиталом, а потом так же легко расставались с ним, и даже одну небольшую войну, после которой у мужа Лорены развилось стойкое отвращение к насилию. У них родился сын, Пьер, вскоре умерший от пневмонии, а затем две дочери – Анна-Мария и Жаклин, обучавшиеся в не самом дорогом, но вполне приличном пансионе. В целом, Лорена была довольна судьбой, хоть и впадая по временам в необъяснимую меланхолию, и до сих пор любила черноусого лейтенанта, дослужившегося уже до полковника дворцовой охраны и получившего в столице казенную квартирку, весьма просторную по парижским меркам.