Черный Пеликан
Шрифт:
Так или иначе, раздоров между ними хватало. Немо, как правило, отступал первый, хоть и был ничуть не глупее, а кое в чем быть может еще и поострее на язык. Однако, толстые очки и вся маска безобидного врача-провинциала так подходила к его рыхлой фигуре и всему согбенному облику, что он будто и сам, понимая это, не хотел нарушать целостность образа и поспешно забивался в нору, не скрывая однако, что это образ, не более, и на самом деле в нем есть второе дно, до которого не очень-то доберешься. Иногда я даже думал, что именно стремление к законченности роли заставило его когда-то сменить профессию и перебраться сюда в деревенскую глушь, быть может отказавшись от немалой толики удовольствий. Если так, то, право, был повод присмотреться внимательнее к доктору Немо, творящему столь смело на полотне своей судьбы, достигая одному ему видного совершенства, но расспрашивать я посчитал бестактным, да и к тому же его шедевр мог быть еще и не доведен до конца.
Размышляя над этим и вспоминая невольно,
«Рассмотрим внимательнее траекторию одной капли…» – повторял я за неизвестным автором, терпеливо осваиваясь в небольшом, легко обозримом мире. Даже в его пределах хватало разнообразия типажей – взять хоть Немо с Арчибальдом да соотнести с Паркерами и ученой белкой, а можно еще припомнить и Марию, и даже лавочника-турка. Не сказать, что набор безупречен, иной профессионал-этнограф счел бы пожалуй за профанацию, но мне хватало на настоящий момент. Я вел с ними воображаемые диалоги, договаривал фразы, которые они никогда не высказали бы вслух, представлял себе их лица и потайные мыслишки и убеждался все больше, что у меня очень даже наметанный глаз, хоть они, наблюдаемые, покрыты каждый своей шелухой с головы до пят, сквозь которую не всякий может всмотреться. Но я и был не всякий, а они – они тоже разнились очень даже заметно, иногда стесняясь этого, но не предпринимая усилий подстроиться под общий знаменатель, будто давно разочаровавшись в идее всякого единения. Или все это только потому, что деревня слишком мала?
Арчибальд конечно внес весомый вклад – я готов был признать и даже поблагодарить при случае. Случая, правда, не представлялось, но это и к лучшему – одной неловкостью меньше, а он и так знал свою силу, чувствуя, как энергия распирает изнутри, в чем и признавался мне не раз, выбирая подходящие иносказания. «Когда бегаешь, как заведенный, окружающие только помеха – кому охота все время перемещать взгляд, все ленивы, как на подбор», – бурчал он горделиво, и я тут же понимал, как глупо лезть к нему с откровениями или, к примеру, с ненужной похвалой. Как бы то ни было, с чьей-то помощью или без, я уверился вновь в значимости себя и собственного «я» среди прочих, явных или не очень. Хорошо, когда больше нечего бояться – сразу перестаешь петлять и оглядываться, а в движениях появляется некоторая солидность. Я перебирал воспоминания и отодвигался взглядом в сторону, складывал достоинства и вычитал слабости, которые теперь не было смысла прятать. Что ж до других, тяготеющих к сокрытию несовершенств, то мне хотелось поведать им снисходительно: нет мол на вас страшного клюва и голоса, скребущего по стеклу! И тут же я одергивал себя – мало ли что у кого случалось в прошлом, а отметины, они тоже не всегда на виду.
Затем, от плюсов и изъянов, я опять возвращался мыслью к намерениям, прерванным на середине, то есть к моему «секрету», который если и не шедевр по замыслу – это камешек Арчибальду и Немо – то по крайней мере единственное, чем я располагаю в смысле цели и точки приложения сил. Чем дальше, тем стыднее мне становилось за мою праздность, но прежний порыв не оживал, и на смену ему пока не приходило ничего конкретного. Я продолжал ежедневные манипуляции с фотографией Юлиана, хоть, честно сказать, усматривал в них все меньше смысла – даже пытаясь внести посильное разнообразие: например, рисуя на листке план какого-нибудь здания и помечая крестиком то место, где Юлиана настигнет заслуженная кара, или прикидывая интерьер комнаты, в которой это случится – мысленно расставляя мебель, помечая разными значками кровать, секретер, опрокинутый стул… В общем и целом, план мне не давался, а углубляясь в детали, чтобы разбудить эмоции и вновь загореться идеей, я приходил в раздражение оттого, что деталей слишком много, и за ними не видно чистых линий основного замысла. Конечно же, это Арчибальд со своим одноглазым попугаем повлиял на меня некстати, и я проклинал его временами, признаваясь себе по трезвом размышлении, что он прав. Даже произнося привычно: это Юлиан, заклятый недруг и прочее, я понимал, что все чересчур многословно и потому теряет ясность, требуя упрощений. Да еще и атрибутика явно утеряла смысл: револьвер, отчужденно пахнущий смазкой, патроны и клоунский грим – все это относилось к прежней жизни, полной заблуждений и надуманных подоплек.
Я хотел даже выкинуть кольт, но вовремя передумал – это всегда успеется, а легкомыслию в таких вопросах не место. Фотографию Юлиана тоже следовало сберечь на будущее, что я и сделал, почти перестав доставать ее на
Конечно, к Арчибальду в студию меня тянуло независимо от графиков и временных осей – в немалой степени потому, что он с завидной регулярностью баловал меня и Немо шедеврами, которые были куда нагляднее наших. Приходя, я почти всегда наталкивался взглядом на новое полотно, выставленное в том же углу, где при первом моем визите стоял женский портрет с зеленой полосой. Остальные холсты, опять же как и тогда, были повернуты к стенам или прикрыты плотной тканью, но я больше не задавал вопросов и удовлетворялся тем единственным, что предлагалось в этот день.
Чаще это были пейзажи – всклокоченные, бешеные, или мертвенно-плоские и сочащиеся тьмой, или вовсе нездешние, с пятнами несимметричных теней, будто разделяющих картину на части, враждующие меж собой – но попадались и портреты, неизменно женские, к каждому из которых обязательно прилагалась своя история. С нее тогда и начинался вечер, но перед тем мы проходили обязательный ритуал вдумчивого рассматривания и скупо-восхищенной похвалы, причем могу поклясться, что Арчибальд, прикрываясь ухмылками, всякий раз ожидал моих слов с болезненным нетерпением. Я хвалил – мне и в самом деле нравилось все – и он тут же вновь становился самим собой, выпуская самоуверенность из-под краткого ареста и готовясь распихать по сторонам все прочие эго бесцеремонным и величественным своим.
Истории, как и портреты, были на любой вкус. Я ждал их с нетерпением – и любил не меньше, чем сами картины, вызвавшие их к жизни. Впрочем, о первенстве происхождения судить было трудно – я лукавил сам с собой, прикидываясь, что понимаю следствия и посылки, но на самом деле лишь искал аналогии с собственными экзерсисами, подобными недавнему опыту с «Хроникером». С тем и равнял – больше было не с чем – и даже раз признался Арчибальду, но тот разозлился вдруг и отмел мои притязания на фантазерскую схожесть, наговорив обидных вещей. «Сами не знаете, о чем ведете речь!» – буркнул он в конце, и я не стал возражать – тем более, что никак не мог уловить, что же объединяет его рассказы, и есть ли в них порядок и логический строй, скрытый от меня до поры. В любом случае, мне нравилось слушать Арчибальда, рассматривая воссозданных им женщин одновременно с разных сторон, соотнося их, сталкивая в воображении, чтобы додумать за него, но вовремя останавливаясь и не позволяя себе вторгаться на чужую территорию.
Сильнее всего запомнилось «стальное полотно», как он сам горделиво его называл – серебристая незнакомка на коричневом фоне – и та история тоже была хороша, хоть и несколько длинна, так что Арчибальд успел напиться пьян, еще не добравшись до конца. Женщина на портрете вся состояла из полуколец, будто тайных пружин с закрепленными концами, ее руки, сложенные на коленях, были неподвижны, как у литой статуэтки, а лицо могло бы быть вырезано из латунной пластины с прорезями для рта и глаз. Что-то в нижней его половине свидетельствовало о мягкости и лукавстве (и тогда вместо латуни на ум приходила красная медь), что-то в блестящих волосах, струящихся легко и плавно, намекало на иной металл, драгоценный и благородный, но по общему духу картина все равно оставалась «стальною» – хотя бы по устойчивости ракурса и непреклонной уверенности мазков, если даже и усомниться на минуту в цветах и оттенках.