Черный тополь
Шрифт:
В восемнадцать лет душа распахнута к тайнам и подвигам «во имя справедливости», хотя Анисья и не очень разбиралась, в чем истинная суть и смысл человеческой справедливости и что такое свобода для избранных и тюремная крепость для всех? Она просто верила дяде Мише, хотя знала уже, что он не дядя Миша, а Гавриил Иннокентьевич Ухоздвигов – последний из Ухоздвиговых, как мать ее – последняя из Юсковых. У ней еще не было ни собственного взгляда на жизнь, ни опыта, ни мозолей на сердце, натираемых невзгодами. Все это пришло позднее.
В конце войны дядя Миша в последний
– Такие-то дела, Аниса, – сказал он, когда они шли улицей к ресторану «Енисей». – Укатали сивку крутые горки! Ах, да что там говорить. Свершилось! Как крышка гроба захлопнулась над головой.
Анисья навсегда запомнила эти страшные слова…
В ресторане он отыскал укромный уголок за колонною и попросил официантку никого не подсаживать к их столику.
Говорил мало и Анисью ни о чем не расспрашивал, как бывало в прошлые годы. Он никак не мог стряхнуть с себя какое-то сонное оцепенение.
Когда официантка подала закуску и водку в графинчике, а для Анисьи поставила портвейн, дядя Миша медленно так оглянулся, посмотрел на подоконник, на окно, будто что-то искал, и потом вздохнул:
– Тут могут быть везде уши. Ладно, дочь, выпьем за твое здоровье и благополучное плавание! Защитить диплом, и в добрый путь!.. А путей-дорог у Советской власти много – выбирай любые. Живи, дочь, и отца помни. Он для тебя сделал все, что мог, даже сверх того!..
Анисью озадачило подобное откровение. Почему он так громко и торжественно заявил, что она его дочь и что у Советской власти много путей-дорог? Она-то знала, как он жаловал Советскую власть, при которой так и не стал хозяином папашиных и юсковских приисков.
– Само собою, после института выйдешь замуж, – продолжал так же мрачно дядя Миша. – Об одном прошу: если у тебя будет сын, назови его Гавриилом.
И поглядел на Анисью как-то отчужденно, неузнаваемо. О чем он думал?
Когда вышли из ресторана, прямо в улице услышали по радио сводку Совинформбюро: советские войска подошли к Берлину…
Дядя Миша скупо попрощался и ушел, не оглядываясь, по улице Перенсона.
XII
Из дома Боровиковых вылетела песня. Сперва в один хрипловатый мужской голос:
Бьется в тесной печурке огонь…И тут же подхватили еще два мужских голоса и один женский. Это было так неожиданно, что Аниса с недоумением уставилась на черные стены дома.
На поленьях смола, как слеза… И поет мне в землянке гармонь Про улыбку твою и глаза…Это
Когда пропели:
Ты сейчас далеко, далеко… Между нами снега и снега… До тебя мне дойти нелегко… А до смерти четыре шага… –сама не понимая с чего, Анисья расплакалась. Смотрела на черный дом, потом на тополь и плакала, плакала.
Когда песня смолкла и наступила пугающая тишина, Анисья пошла прочь от дома Боровиковых серединою большака в лунном наводнении. Редко в каком из домов светились огни. В одной половие дома матери, в горнице, просвечивались розовые шторы, отбрасывая в улицу заревые пятна. Анисья остановилась, подумала – и пошла дальше. Она попросится переночевать к Груне Гордеевой, известной на деревне хохотушке.
Когда-то Груня работала на тракторе, соревновалась с мужиками, всегда выходила победительницей, потом ушла на колхозную ферму и выхаживала телят. Полугодовалых телков она поднимала себе на плечи и танцевала с ними.
В окошках ее дома не было света. Анисья постучала в ставень. В ограде залаяла собака.
– Кого там черт носит? – раздался грубый голос Груни.
– Это я, Анисья Головня.
– Анисья? Что тебе?
– Пусти переночевать.
– Переночевать? Умора! – захохотала в избе Груня. – Иди в ограду, открою.
– Там собака.
– Не сожрет тебя собака, если волки не слопали. Ох, умора!..
Вскоре Груня вышла на крыльцо в одной нижней короткой рубашке выше колен, рослая, крупная, широкая в плечах, как мужчина, босоногая и простоволосая. Шумнула на собаку, и та спряталась под крыльцо. По приступкам поднялась Анисья.
– С матерью поцапалась?
– Угу.
– Бывает. Мать у тебя с душком.
Было довольно холодно, градусов за десять, а Груня стояла на высоком крыльце в трикотажной сорочке, плотно обтягивающей ее мощное, ядреное тело, запрокинув голову, любовалась луной:
– Какая лунища-то, глянь, инженерша! Как зеркало, ровно. Вот бы поглядеться в него вблизи. Люблю полнолуние, истинный бог. В такое время я сама, как вымя невыдоенной коровы, полным-полнехонька, – и опять громко захохотала своим мужским, раскатистым смехом. – А на тебя действует луна?
– Что-то не замечала.
– Вот уж мне девка! При полной луне груди бренеют, будто их распирает, ей-бо, хоть никогда ты и дитя не рожала. И вот тут такое томленье, – ажник невтерпеж! А как луна пойдет на ущерб, внутри тебя все опадает, обвисает, и ты ходишь сонная, квелая, будто тебя полная луна выдоила. Ха-ха-ха! Умора!