Черный тополь
Шрифт:
А сама хохочет, хохочет, поблескивая крупными, сахарно-белыми зубами. Глаза у нее большущие, синие, игривые. Про свои глаза Груня говорит, что они у нее разбойничьи.
– Ну так за что же мы выпьем? – подняла Груня полный стакан со зверобойной настойкой. – За него, что ли? За воскресшего?
– Да! – ответила Анисья. За здоровье Демида она с радостью выпьет. – Только я не могу столько, честное слово. Ты же знаешь, я…
– Не принуждаю. Выпей столько, сколь желаешь ему здоровья. А я за него до донышка – хоть не мой кривой,
Не запрокидывая голову, Груня осушила в три глотка граненый стакан, и тылом руки по губам.
Анисья чуть помедлила, набрала воздуху полную грудь и, прижмурившись, поднесла стакан настойки ко рту, будто ковш раскаленных углей. Обожгло язык, небо, горло, но она пила, пила маленькими глотками, запрокидывая голову. Едва вытянула до дна.
– Ого! – Только и сказала Груня. А у Анисьи от стакана настойки дух зашелся и слезы выступили. Схватила хариуса и в зубы, а слезы катятся по щекам. – Ого! – еще раз сказала Груня, о чем-то задумавшись.
– И у меня, Груня, понимаешь, муть на душе, – быстро пьянея, проговорила Анисья. Лицо ее насытилось румянцем. – Не потому, что поругалась с матерью, а, понимаешь, накатилась какая-то муть, понимаешь, хоть на луну вой.
– И взвоешь! – понимающе поддакнула трезвая Груня. – Тебе ведь, милая, не семнадцатый годочек! Как помню, на три года моложе меня. Ох, боже мой, тридцать один год оттопала! Это же надо? Тридцать один!.. Сдохнуть можно от такой радости.
Анисья туго соображала:
– Погоди. Как, на три года? Если тебе – если тебе тридцать один, а мне – а мне – двадцать пять…
– Ой, ври! Это ты перед парнем молодись да чепурись, а я за тобой не ухлястываю. Двадцать восемь тебе.
У Анисьи распахнулись глаза, как черные окна, озаренные молнией.
– Да нет же! Двадцать шестой мне.
– Еще прибавь, милая, – смеется Груня. – Мы же с тобой вместе были на Сергиевском прииске. Помнишь?
– Помню.
– Слава богу, хоть это помнишь. А Сохатиху с Филатихой помнишь?
– Помню.
– А Мавру Тихоновну помнишь?
– Н-нет.
– Ладно. Сохатиху помнишь?
– Помню.
– А я жила у Сохатихи. Она моя тетя по убитой матери. Мы с ней золото мыли лотками. И ты с нами ходила мыть золото. Помнишь?
– Помню.
– А сколько тебе лет было тогда, помнишь?
– Н-нет.
– А тебе было столько лет, сколько мне. Только я отроду удалась крупной кости, и вся разница. Знать, тридцать один годочек тебе, подруженька!
Вот так подсчитала Аграфена Гордеевна Гордеева!
– Это, это – как же? – чуть не подавилась словами Анисья, захваченная врасплох. – Да нет же!
– Есть же, милая. «Иже еси на небеси», как поет мой дед Гордей Гордеевич Гордеев. У нас были все Гордеи и по фамилии Гордеевы. Коммунисты от пятки до затылка. Потому и бандиты в куски изрубили отца и мать, и сестер, и брата. Есть же, милая! Тридцать
Этот раскатистый смех Груни неприятно подействовал на Анисью, но она стерпела, подумай: а что если и в самом деле оттопала она тридцать один годочек? Ужас! Тихий ужас! Да нет же! В сорок первом она закончила среднюю школу…
– Я же перед войной, понимаешь…
– Что перед войной? – не поняла Груня и не дала досказать Анисье. – Повезло тебе, истинный бог! Нет того, чтоб мне спасти его от волков. Я ведь только что мимо вас проехала с дровами тем же логом. Так нет же, приспичило волкам напасть на него после того, как я проехала!
– В самом деле, ты только что проехала, – вспомнила Анисья.
– Вот именно. Не судьба, видно. Как ты думаешь: Агния опять прильнет к нему? Да нет! – возразила себе. – У ней теперь Степан при Золотой Звезде. Деньги от него получает. Ешь, ешь! Что ты, как на поминках?
– Не представляешь, я, кажется, пьяная, – лопотала Анисья, неловко двигая руками.
– На радостях я бы вдрызг была пьяна. Про Полюшку он знает?
– Знает.
– Лучше бы я ему родила Полюшку, – вздохнула Груня. – Ты вот скажи: какая со мной холера приключилась, что дите родить не могу? И врачи ни черта не понимают. А ребенка хочу. Ой, как хочу! Ажник день и ночь подсасывает. С моими-то грудями я бы, истинный бог, четверых кормила. А вот надо же, а? Сколько раз в городе врачам показывалась, а они, белохалатники, ни в ноздрю свист!
И вдруг без перехода схватила Анисью за нос, чуть подержала и ахнула:
– Ма-атушки! Влюбилась!
– В кого ты влюбилась? – вскинула чернущие брови Анисья.
– Не я, а ты, подруженька! Шишечка-то носа раздвоилась – холоднющая. А я-то смотрю, смотрю тебе в лицо, и в толк не могу взять: откуда эта краска у тебя в щеках и туман в глазах? А это же – то самое!
– Что – «то самое»?
– Влюбилась, вот что. И не с матерью ты поцапалась, а места себе не находишь после встречи с Демидом. Я же девок и баб читаю от корки до корки, как завлекательные книжки. Ха-ха-ха! Ну и как он, узнал тебя?
Анисья пуще того раскраснелась:
– У-узнал.
– А ты его?
– Узнала.
– Сразу?
– Нет. Потом, когда он смотрел на деревню. И так мне стало тяжело. Вспомнила, как он меня называл Угольком… Так сразу и назвал Угольком!.. Давно… как сейчас помню, понимаешь…
– Тогда не чикайся. А то ведь и другие при теперешнем голоде на мужчин мух ловить не будут. Хотя бы я. А что? С моим удовольствием. Хоть седой, хоть кривой, а мой! Ха-ха-ха! Не бойся – пощажу твою душу образованную. Из плена? Невесело! Ну да обомнется, беда сотрется, и душа проснется.