Черный ветер, белый снег. Новый рассвет национальной идеи
Шрифт:
Открытие «элементов» языка вполне соответствовало общему сдвигу в восприятии мира. Результаты физических экспериментов, поэтических фантазий, философских открытий и множества других форм интеллектуальной деятельности вместе и по отдельности складывались в то, что мы теперь называем модернизмом. Ньютоновская физика сменилась теорией относительности; позитивизм отступил перед феноменологией; в искусстве реализм XIX века сдавал позиции футуризму, кубизму и супрематизму. Лингвистическое учение Якобсона и Трубецкого трудно отделить от этой тенденции. Полвека спустя, вспоминая те времена, Якобсон писал: «Общим знаменателем и в науке, и в искусстве стало не внимание к изучению объектов, но, скорее, интерес к отношениям между объектами» [48] . На обоих друзей заметное влияние оказали идеи Фердинанда де Соссюра из Женевского
48
См.: Jindrich Toman, Letters and Other Materiah from the Moscow and Prague Linguistic Circles 1912-1945, Michigan Slavic Publications, 1994.
Внутри лингвистики Трубецкой облюбовал новое направление – фонологию, науку о связях и соотношениях звуков в повседневной речи и об их смыслоразличительной функции, о симметрических схемах, лежащих в основе любого языкового высказывания и используемых неосознанно. Фонема – не звук и вообще не «объект», фонема – это отношение, различие, которое может проявляться практически в любой форме. Так, линия, проведенная на карте России посередине между Новочеркасском на юге и Псковом на северо-западе, отделяет диалекты с северо-восточным «г» от юго-западного «h» – вместо [гара] («гора»), как говорят на северо-западе, южнее этой линии скажут [frapa] [49] . И хотя звуки разные, фонема – одна и та же, как ее ни произноси, она играет одну и ту же роль в сопоставлении между разными словами.
49
Интервью с Патриком Серио.
На некоторых уровнях теоретической абстракции как единая фонема могут рассматриваться и совершенно несхожие звуки. Прослеживать такие фонемы – задача крайне сложная (и предельно умозрительная), но для Трубецкого тут открывалась увлекательнейшая перспектива: он верил, что обнаруживаемые им повторяющиеся схемы, правила подтверждают неслучайный характер эволюции языка, что это лишь часть общего процесса динамических изменений. Он вступил в поединок (которому вскоре предстояло сделаться односторонним) с Шахматовым (тому уже недолго оставалось жить), именно отстаивая значимость таких паттернов: открытия Трубецкого подвели его к мысли о существовании универсальных лингвистических законов, действующих в любом языке мира. С этого начиналась лингвистика XX века.
Трубецкой и Якобсон принадлежали к тому поколению российской интеллигенции, которая исполнилась ощущения собственного права и призвания, – сыны и дочери Серебряного века, этого десятилетия великого брожения наук и искусств, породившего таких поэтов, как Александр Блок и Анна Ахматова, таких композиторов, как Игорь Стравинский и Сергей Прокофьев, таких художников, как, например, Казимир Малевич. Это было заносчивое поколение, убежденное в своем превосходстве. Как и прежние поколения русских, они спешили втащить свою страну в современность, но видели, как Россию тяготят ее традиции, ее прошлое. Это поколение презирало своих предшественников и мечтало о новой русской науке, новых академических высотах. И если бы не великая катастрофа большевистской революции, эти люди, несомненно, достигли бы своей цели.
Глава 2. Короткое лето
Огромные толпы стекались приветствовать царя Николая, когда он в 1914 году объявил о вступлении России в Первую мировую войну. Однако несколько лет спустя и оптимизм, и патриотический подъем сникли. Потери в сражениях с немцами были ужасны, сказывались и тяготы в тылу. Перед войной Россия пережила высшую точку реформируемой монархии, сделала первые робкие шажки в современную эпоху, но война обратила наметившийся прогресс вспять. Вскоре стали собираться совсем другие толпы – требовавшие хлеба, а там и отмены мобилизации, под конец же – отречения царя и уничтожения монархии.
Не всех, однако, увлекали драматические события, которые сотрясали Европу и вскоре должны были сказаться и на личных судьбах. Автобиографические заметки Трубецкого отражают то, что по большей части занимало внимание этого маниакально упорного князя, – подготовку к квалификационным экзаменам на право преподавать. Он расписывает во всех подробностях это испытание, после которого он мог претендовать на звание профессора (на
50
NSTLN, р. 310.
Автобиографические заметки обрываются на середине 1917 года, и в них нет ни слова о падении династии Романовых в марте 1917-го, когда Николай II отрекся и к власти пришло оказавшееся недолговечным Временное правительство. Завершаются эти заметки, что уже неудивительно, планами составить «Праисторию славянских языков», чтобы проиллюстрировать процесс развития различных славянских языков из праславянского, для чего будет применен «усовершенствованный метод реконструкции».
Отправляясь летом 1917 года из Москвы в Кисловодск, известный курорт на Северном Кавказе, Трубецкой вовсе не предчувствовал, что расстается с родным городом навсегда. Большевистский переворот в октябре 1917-го, захват Зимнего дворца в Петрограде и провозглашение советской власти застали его, очевидно, врасплох. Однако сразу стало ясно, что возвращаться в Москву нельзя: аристократы падут первой жертвой нового режима.
Следующие три года Трубецкой с женой и маленькой дочерью скитался по разоренным войной южным губерниям России – сначала укрылся в Тбилиси, потом в Баку, оттуда отправился в Ростов и дальше в Крым, из Крыма же американский корабль доставил его на другой берег Черного моря, в Константинополь (см. главу 1). И тут аристократические связи выручили молодого князя: ему нашли работу в столице Болгарии – преподавать славянскую лингвистику в Софийском университете.
Якобсон эти годы провел в Москве и даже ненадолго присоединился к большевикам, работал в отделе пропаганды Народного комиссариата просвещения, как теперь пышно именовалось прежнее министерство. Он даже прочел под псевдонимом Алягров лекцию «Задачи художественной пропаганды». Жизнь в послереволюционной Москве была трудной, продуктов недоставало, чудовищно выросла преступность, а большевистский режим, неустойчивый, вынужденный вести Гражданскую войну чуть ли не на всем пространстве Евразии, становился все более нетерпим к любым неортодоксальным взглядам. Выбравшись в Прагу в июле 1920 года, Якобсон писал другу (тут как раз используя местоимение первого лица):
Ведь не одну, десять жизней пережил каждый из нас за последние два года. Я, к примеру, был за последние годы – контрреволюционером, ученым, и не из худых, ученым секретарем Зав. Отд. Искусств Брика, дезертиром, картежником, незаменимым специалистом в топливном учреждении [в Москве], литератором, юмористом, репортером, дипломатом, на всех романических emploi и пр. и пр. Уверяю тебя, авантюрный роман, да и только. И так почти у каждого из нас [51] .
51
Roman Jakobson, My Futurist Years, Marsilio Publishers, 1992, p. 77 (письмо Эльзе, сентябрь 1920).
Постепенно, по мере того как большевики укрепляли свою власть, они вступали в ожесточенный спор со всеми, кто подвергал сомнению ортодоксальный марксизм. Концепция формалистов – искусство самостоятельно и не зависит от общества – заведомо находилась в противоречии с ортодоксальным марксизмом, в глазах которого любое искусство есть выражение исторических и социальных сил, подчиняющееся соображениям политики. Считать, подобно авангардистам, социальный контекст маловажным значило, по сути дела, отвергать самые основы диалектического материализма. В сложившейся непосредственно после революции плюралистической атмосфере, когда большевики нуждались в союзниках и пытались привлечь на свою сторону интеллектуалов, формализм еще был терпим. Но время шло, и любое расхождение с официальной идеологией наталкивалось на все более суровый отпор.