Чертов мост
Шрифт:
— Вы для того и едете в Париж, чтобы лечиться?
— Вопрос ваш основателен. Конечно, теперь только ненормальный человек может ехать без необходимости в дом умалишенных, именуемый Парижем. Ненормальный человек или еще, пожалуй, философ, желающий изучать людей в естественном состоянии. Бугенвиль для этого ездил на остров Таити. Зачем я еду в Париж? Видите ли, люди почему-то любят умирать там, где они родились, и я не составляю исключения. Рискую я, впрочем, очень немногим. При некоторой неудаче меня, во имя свободы, посадят в революционную тюрьму. Беда будет невелика. В тюрьмах теперь сидит аристократия породы и службы; скоро туда будет посажена аристократия ума и таланта. Мне, право, приятнее умереть в Консьержери, чем в скверной наемной комнате фламандского или немецкого лавочника, который будет все время явно и неприятно озабочен формальностями, связанными с моей близкой смертью. Разумнее всего, пожалуй, было бы (хотя я в этом не совсем уверен) использовать остающиеся мне дни для того, чтобы выследить и пристрелить, как собаку, Марата, Робеспьера или другого революционного негодяя — из тех, что покрупнее («Кажется, это агент-провокатор», — подумал, сразу насторожившись, Штааль). Какого-нибудь Лепелетье Сен-Фаржо совершенно не стоило убивать. Лепелетье был, разумеется, прохвост, как почти все революционеры,
— Вам было бы трудно, — ответил сдержанно Штааль, — я совершенно не согласен с тем, что вы говорите.
— Да я вас ни о чем и не спрашиваю. Я высказываюсь сам. Это, конечно, неосторожно, но жизнь давно сделала меня фаталистом. Под гильотину можно угодить и хваля революцию, и ругая ее, и совсем о ней не говоря. А в общем, революция, вероятно, отправит на эшафот больше революционеров, чем реакционеров. Я, впрочем, нисколько не реакционер. При старом строе тоже мерзавец сидел на мерзавце, а главное осел на осле. Только теперь все гораздо заметнее: произошло самое скверное из аутодафе — сожжение фиговых листочков. Люди чувствуют время от времени потребность скинуть с себя совершенно все цепи так называемой культуры. Очень может быть, что эта потребность вполне законна и для чего-то необходима природе… Нашу революцию в 1789 году дураки с восторгом называли бескровной; теперь они ее ругают, потому что она стала кровавой… Этакие ослы!.. Всякая революция по самой природе своей ужасна и другой быть не может. В душе человека дремлют тяжелые страсти: зависть, жестокость, тщеславие. жажда разрушения, да просто жажда зла во всех его формах. Закон, власть, государство только для того и нужны, чтобы сдерживать зверя железом. Этот старый распутный идиот — я имею в виду Жан-Жака Руссо — что-то лепетал об естественном состоянии людей. Вот бы ему теперь воскреснуть, — пусть бы полюбовался, а? Если человек на пятьдесят лет вернется к своему естественному состоянию, то мир превратится в окровавленную пустыню. К счастью или к несчастью, люди возвращаются к естественному состоянию не на столь продолжительное время. Им скоро и это надоедает. Но потребность стать дикарем неискоренима в человеке, и ей Господь Бог дает выход либо в форме войны, либо — гораздо реже — в форме революции. По природе война и революция совершенно тождественны, только первая привычнее людям и вызывает меньше удивления. Осуждать террор во время революции не менее глупо, чем осуждать убийство во время войны. Бескровная революция такая же смешная нелепость, как бескровная война…
— Есть разница между войной и революцией, — возразил Штааль. — Во время революции убивают не чужого врага, а своих соотечественников, людей своего народа.
— Полноте, милостивый государь, — возразил старик. — Поверьте, своих соотечественников, людей своего народа, убивают во время революции с гораздо большим удовольствием, чем внешнего врага во время войны. В гражданской войне ненависть много острее и жестокости всегда больше. Разница не в этом… Разница, если хотите, в другом. Революция гораздо безобразнее войны. В революции все антиэстетично: бой без знамен и без кавалерийских атак; вожди без шпаг и мундиров; грязная толпа без дисциплины, а особенно разливное море слова — и какого скверного, бесстыдного слова: я революционных газет просто не могу читать; каждая их страница мне представляется переложением Руссо, написанным малограмотной горничной… Но сердиться на революцию — все равно что сердиться на Лиссабонское землетрясение.
— Помилуйте, сударь, чем же виноват Руссо? И я его не люблю, но вы подставляете «зверство» под «естественное состояние». Это совсем другое, — сказал Штааль и покраснел от гордости.
— Другое? Нет, не другое. Помните, Вольтер шутил, будто ему при чтении Руссо хотелось стать на четвереньки и побежать в лес. Старый циник был совершенно прав. Теперь Франция — сплошной дремучий лес, населенный разбойниками, причем в главной, атаманской берлоге заседают ученики Руссо. Это и есть естественное состояние человеческого рода… А вот при чтении романов Вольтера мне, когда я был помоложе, хотелось сесть на извозчика и поехать в публичный дом, ха-ха-ха… И вам, верно, хотелось того же, милостивый государь, да только вы не скажете, ибо Вольтер — просветитель, борец за прогресс и кумир молодого поколения… Я хорошо знал Вольтера, милостивый государь, и могу вас уверить, что не было большего реакционера в душе, чем этот великий словоблуд-«просветитель». Нынешние революционные болваны непременно отрубили бы ему голову, — и по-своему были бы совершенно правы…
— Эти революционные болваны, милостивый государь, однако, заставляют трепетать всю Европу.
— Я потому-то и сомневаюсь насчет того, какова будет слава, ожидающая убийц Марата и Робеспьера. Я убежден, что после гибели революционеров, — а они едва ли умрут естественной смертью, — вокруг них создастся грандиозная легенда. Я-то знаю, я современник, что они за люди; слава Богу, имею честь быть лично знакомым с большинством современных знаменитостей: некоторых знал и до того, как они стали знамениты: все они тогда, до революции, были совсем другие… Марат служил ветеринаром у графа д’Артуа, ха-ха-ха… Дантон писал свою фамилию d’Anton. Но через двадцать пять лет их будут знать немногие, а через сто лет — никто. Легенда уже начинает создаваться. Как вы сказали? «Заставляют трепетать Европу»?.. «Гиганты Конвента», правда? Римские души!..
Он долго и весело хохотал.
Штааль вспомнил, что нечто подобное говорил на рауте у Воронцова епископ Отенский. Но тот как будто защищал революцию. Странно… Штаалю захотелось возражать.
— По-моему, вы совершенно ошибаетесь, — сказал он. — Именно нам, современникам, трудно судить о событиях и о людях революции. Мы слишком пристрастны. Надо отойти на расстояние от того, что происходит. Все выяснит суд истории.
— Нет суда истории, — сказал Пьер Ламор. — Есть суд историков, и он меняется каждое десятилетие; да и в течение одного десятилетия всякий историк отрицает то, что говорят другие. Это те же Дезо и Пипле… Поверьте, найдутся ученые, которые ради оригинальности мысли (за оригинальность мысли ученым платят деньги) или,
— Да вы, сударь, мизантроп, настоящий Альсест, — сказал, смеясь, Штааль.
— Альсест? Какой же Альсест мизантроп? Это Мольер пошутил. Разве настоящие мизантропы возмущаются и негодуют? Они констатируют… Сам Мольер был гораздо больше мизантроп, чем Альсест… Он вообще был великий гений, может быть, самый гениальный из писателей. Знаете, Мольер, кажется, ни разу в жизни не задумался над вопросом о смерти… На это способен только или очень глупый человек, или природный обитатель Олимпа… Жаль, что он жил в скучное время. Нынешняя революция еще ждет своего Мольера… Тартюф и Жорж Данден — это революционные герои. Я об одних гигантах Конвента говорю: «Que diable allait-il faire dans cette galere!», а другим — с особым удовольствием замечу, когда их повезут на эшафот: «Vous l’avez voulu, Georges Dandin!..» [135]
135
«Кой черт понес его на эту галеру?» (Эту фразу повторяет не Тартюф, а Жеронт, персонаж комедии Мольера «Плутни Скапена»)
«Ты сам этого хотел, Жорж Данден!..» (франц.)
— Вы помните, — сказал Штааль, — в старинной итальянской поэме «Божественная комедия» автора — его зовут Дуранте Алигьери — водит по аду римский поэт Вергилий. Так и меня теперь вводит в царство революции муж всеведущий и строгий.
— Хоть я и не всеведущ, сударь, а Данте знаю хорошо и люблю не слишком. Голова у него, кажется, была слабая. Уж очень смешно себя описал… Сегодня гвельф, завтра гибеллин… Был влюблен в какую-то Беатриче и все дрожал, дрожал, — вдруг Беатриче умрет. Наконец сглазил: Беатриче умерла. Вот бы и ты отправился за ней. Нет, он немедленно утешился с другой девкой, с Пьетрой. А потом еще на ком-то женился… Смешно… И, верно, умывался он раз в неделю, а Беатриче та, должно быть, совсем никогда не умывалась… Да и поэт он не в моем вкусе, хотя, вероятно, очень хороший. Я никогда не мог читать его без скуки и сомневаюсь, милостивый государь, чтобы читали без скуки вы. Философия у него детская и глупая, даже для его времени: время, кстати, было не детское и не глупое. А вспомнили вы сейчас Данте, быть может, и кстати. Вы едете в восьмой круг «Ада». Помните, как там аккуратно, по отдельным рвам, сидят грешники: льстецы, колдуны, взяточники, воры, обманщики, возмутители, кажется, кто-то еще. Эти шесть рвов — весь Якобинский клуб. А в девятом кругу, где жарятся изменники, — Брут под ручку с Иудой, ха-ха-ха! Брут и Иуда!.. — там как раз место для всей нашей эмиграции… Теперь туда бы еще и доблестного генерала Дюмурье.
— А вы что думаете о генерале Дюмурье? — спросил Штааль, желая использовать новое знакомство в интересах миссии.
— Ничего хорошего, сударь.
— В этом я не сомневался, судя по предыдущим вашим замечаниям, — сказал с улыбкой Штааль. — Но не полагаете ли вы, что переход Дюмурье на сторону союзников быстро положит конец французской революции?
— Нет, этого я никак не полагаю, — ответил старик. — Дюмурье очень талантливый человек, но у него в голове, по-видимому, не все в порядке, по крайней мере в настоящее время… Он совершенно правильно рассудил, что революции положит конец революционная армия. Это верно. Спасение, бесспорно, придет оттуда (старик показал широким жестом руки вперед — в ту сторону, где могли находиться французские войска). Но, во-первых, момент едва ли наступил; еще не все обогатились на счет революции, кто мог на ее счет обогатиться: не все разграблено, не вся отобранная у помещиков земля перешла к новым владельцам и не всем революция опротивела в достаточной мере. Во-вторых, государственные перевороты, особенно во Франции, не делаются по открытому соглашению с внешним врагом. Французы, как все народы, не любят и боятся иностранцев. Один вид мундира этого господина (Пьер Ламор показал на сворачивавшего впереди имперского фельдъегеря) губит популярность Дюмурье. Наконец, в-третьих. генералам рекомендуется устраивать такие дела после побед, а не после поражений. Дюмурье должен был сначала выиграть битву при Неервиндене… Жаль, очень жаль… Он, вообще говоря, был подходящий человек для дела. Превосходный генерал — раз; умен, хотя не совсем того (старик повертел пальцем перед лбом), — два; очень храбр — у него двадцать две раны — три; большой подлец — четыре. Последнее, пожалуй, главное, — сказал с одобрением старик. — Такого прохвоста нам и нужно.
— Неужели знаменитый Дюмурье просто подлец? — спросил Штааль.
Старик опять засмеялся:
— О да, лучше подлеца и желать нельзя. Вообще, верьте старому человеку, милостивый государь: есть честные генералы, есть честные революционеры, но честных генералов-революционеров в природе не существует. Всякий генерал, объявляющий себя революционером, непременно обманщик и прохвост. А Дюмурье, можно сказать, прохвост из прохвостов. Революционный вождь, слуга народа, сокрушитель тиранов, ха-ха-ха! Этот друг кордельеров, жирондистов, якобинцев (кого еще?) в восемьдесят девятом году выработал для короля прекрасный план укрепления и защиты Бастилии… Еще раньше, задолго до революции, он представил Шуазелю на выбор два проекта: план порабощения Корсики и план ее освобождения, ха-ха-ха!.. Корсиканцам предлагал свою шпагу против генуэзцев и генуэзцам против корсиканцев… Одним словом, уж вы не сомневайтесь: подлец самый настоящий, типичный генерал-революционер… Жаль, жаль, что его дело не вышло. Ну, да не он, так другой: все равно спасение придет от них.