Чешская рапсодия
Шрифт:
Аршин подошел к Лагошу и потянул его за ногу.
— Оставь Лагоша в покое, — проворчал Ганоусек, гнев которого еще не улегся. — Не все такие толстокожие, как ты. Ему так же тошно, как всем нам. Небось вспоминает об отце с матерью, да еще хочется ему заглянуть в Максим, повидать сына. Нюся-то не пишет, и Михал боится — вдруг какая-нибудь свинья донесла, что отец мальчишки в Красной Армии…
Аршин покосился на Ганоусека опухшим глазом и вышел из барака — ему хотелось кричать… На нары к Лагошу подсел Конядра.
— Дрыхнешь, Михал? Не похоже. Послушай-ка, что же тогда мне говорить? Ведь мой сын за тысячи верст отсюда, в Чехии. Ничего, увидишься со своими…
Лагош
Конядра не заметил, как к его койке нерешительно подошел Аршин. Он в шинели, затянут ремнем, с рыжей вылинявшей папахой под мышкой. Синяк его вокруг глаза совсем позеленел.
— Матей, я должен тебе кое-что сказать, — промямлил Беда вполголоса. — Ты мой непосредственный командир…
Конядра очнулся от дум. Увидел, Аршин какой-то сам не свой. Беда, не ожидая его ответа, продолжал еще больше смутившись:
— Слушай, дай мне, дураку, в рожу! Я еще полчаса назад должен был объехать телефонные посты и вот никак с духом не соберусь… Верно, потому что казак стукнул меня по башке…
— Тогда перестань болтать и лети, делай дело! — сказал Конядра.
— Легко тебе говорить — «лети». А мне нынче страшно нос высунуть в степь, очень страшно, Матей… С тех пор как убили Петника, какой-то ужас засел у меня в груди. Ледяной такой, никак не отвяжется… Словами не скажешь! Не хочется мне тут околевать, когда дома — мир и у нас свое государство… Но разве могу я уехать? Гнилушка я, что ли? Короче: встань, Матей, дай мне в морду и поезжай со мной. С тобой мне не будет страшно. Я Лагоша хотел попросить, да ты видишь, что с ним… — Ганза уже шептал хрипло. — А я разве имею право бояться? Испугался один — и другие перетрусят…
Конядра молча встал, медленно надел шинель. Он о чем-то напряженно думал, наморщив лоб. Заговорил он тогда лишь, когда застегнул ремень:
— Ты кстати пришел, Аршин. Мне хочется на свежий воздух, хорошо будет проехаться.
— Я приведу тебе коня, — оживился Ганза и выбежал вон.
Они молча ехали рысью, пока не миновали последний дом. Луна светила слабо, ее то и дело закрывали черные снеговые тучи. Аршин держался как можно ближе к Матею. Объехали посты, перебросились парой слов с часовыми — и вдруг на Ганзу напала разговорчивость. «Товарищи дорогие, вы знаете, что такое скала? Вот и держитесь, как скала!» — говорил он часовым. Ему необходимо было услышать собственное ободряющее слово.
— От тебя несет то жаром, то холодом, — заметил Матей.
Ганза снова упал духом.
— Ты так думаешь?
Добрались до самого опасного участка фронта. Тут Беда остановился, коротко засмеялся. Глаза его светились, как у кошки.
— Ну, друг, теперь поезжай домой, я уже в своей тарелке. Но, ей-богу, такого уныния, как сегодня,
Матей Конядра тихо свистнул и карьером возвратился в Елань. Случай с Ганзой внес ясность и в его душу. Матей чувствовал себя сильной птицей, перед которой все отступает. Он лёг не раздеваясь и моментально уснул.
Сведения о том, что происходит в Чехословакии, в особенности о том, как буржуазия, ловко подхватив патриотические лозунги восторженного народа, постепенно прибирает власть к рукам, чешские красноармейцы черпали сперва только из газет. Многое смущало их, и разговорам о свободной родине не было конца. Пусть там творится что угодно, все равно это наша родина! Люди уже видели себя дома, на родной улице, в родной деревне и, опьяненные страстным желанием увидеть хотя бы на минутку кусочек родной земли, не были способны говорить ни о чем ином.
Долина повторял им с упрямой настойчивостью:
— Опомнитесь, товарищи, если так думать — где же наша политическая зрелость?
Но не у всех встречал он понимание. Несколько человек взяли свои вещички и тайно пустились в тяжкое странствие за призраком свободной республики.
Такая тоска по родине охватила и «челябинца» Богоуша Кавку, но не мог он решиться уехать просто так. Хлебнув для храбрости водки, выложил он свое смятение Ярде Качеру. Ярда слушал, сосредоточенно глядя на свои рваные сапоги, и как будто не понимал товарища. Лицо Ярды все более темнело.
— Пойми, Ярда! Поможем навести дома большевистский порядок, увидишь, ведь опыт-то у нас есть! — сказал Кавка, видя, что старый товарищ его словно оглох.
— А как ты думаешь добираться? — выговорил наконец Качер. — На своих двоих через Польшу? Спасибо, это не по мне.
— Вернусь в Легию. Кое-кто, говорят, уже перешел…
— Вот как! — Качер грозно нахмурился и смерил Кавку острым взглядом. — Стало быть, хочешь в Легию вернуться, этаким блудным сыном? И не стыдно тебе? Знаю, ты трясешься за место мастера на кирпичном заводе. Эх, Кулда честнее был! Тебе, конечно, приятнее разгуливать по Вацлавской площади, или по площади в Бероуне, распевая «Гей, славяне!», да подсчитывать, какую это тебе принесет прибыль. Так знай же, я остаюсь здесь — я уже большевик.
Качер повернулся спиной к бывшему приятелю и не произнес больше ни слова.
Три бывших легионера пришли к Бартаку. Долго мялись, наконец старший из них высказал, что их всех мучает, и закончил:
— Мы хотим знать правду.
— Ты что, белены объелся? — резко ответил Бартак. — Пойми, я знаю не больше того, что ты и все остальные, но я верю Ленину. Если у вас своей головы нет, сейчас позову Кнышева.
Из Москвы неожиданно приехал делегат от секретариата чехословацкой секции партии большевиков, привез почту и газеты — целый тюк газет, чешских и русских. Делегат был уже немолод и в своей поношенной полувоенной одежде почти не отличался от красноармейцев. Его впалым щекам нельзя было завидовать. От него узнали не только о событиях в Чехии и в Моравии, но и о мятеже чехословацкого корпуса в России. Интернационалисты не отпустили его, пока он им не рассказал и не объяснил все. Его слова жгли как огнем, даже после его отъезда. Делегат говорил ясно, и люди поверили — Легия виновата уже не только в братоубийственной бойне в Пензе и в позорной истории на станции Липяги. Теперь легионеры жгут села и хутора и не щадят никого…