Чешский студент
Шрифт:
Мама встретила мальчика так, будто они встречались несколько раз на дню, да и как иначе могла она встретить, это ведь была мама, его любимая мама.
– Видишь? – спросила она, как только он вошел.- Какое убожество!
Ты помнишь нашу прежнюю квартирку? Ну так вот, даже она по сравнению с этой – дворец! Если бы не ты, ни за что бы сюда не приехала,- заявила она, абсолютно веря каждому своему слову.- Я так хотела видеть тебя. Погоди, тебе надо познакомиться с сестрой… Это твой брат,- сказала она, заталкивая в комнату долговязую рыжую девочку.-
И она обняла их обоих.
Перед ним стояла чужая девочка, разве что с его глазами, перед ней – чисто одетый с залакированными волосами юноша, никого ей не напоминавший. Мать плакала, дети молчали, и она поняла, что у нее снова ничего не вышло.
И тогда ей сразу захотелось все выяснить и она выпроводила девочку.
– Что, до сих пор не можешь мне простить отца? – спросила она.
– О чем ты, мама?
– А то, что он, негодяй, искалечил наши с тобой жизни, это ты понимаешь? Если бы не он, разве я оставила бы тебя француженке?
Продала бы все и отправилась с этим болваном в Америку, будь она проклята, да?
– Успокойся, успокойся.
– Твой отец погибнет без меня,- сказала она.- Не знаю, каким чудом он жив до сих пор… Ну, ладно, хватит о нем, всегда он мешает нашей встрече. Мальчик мой бедный!
И она обняла сына.
После встречи с мамой он решил не возвращаться к Абигель. Жизнь ему предстояла необыкновенно долгая, он хотел попробовать прожить ее в одиночестве. Он внезапно понял, что сам никому не должен и ему никто. А если так, то зачем обременять собой посторонних?
Абигель пыталась найти его, не нашла, и место на первом этаже некоторое время оставалось вакантным.
А вскоре привезла из Боливии смуглого крепыша Педро, тот понравился мужу, и оба взяли в привычку, попивая в саду вино, подтрунивать над вечно чем-то озабоченной Абигель. Она не обращала на них внимания.
Года через два подруга ее, странно хихикая и конфузясь, пригласила Аби к себе и предложила посмотреть одну из тех кассет, что любят смотреть школьницы и домохозяйки тесной компанией, когда мужчин и маленьких детей нет дома.
Абигель давно изжила интерес к такому времяпрепровождению и уже приготовилась раздражиться, как на экране возник прелестный юноша, почти мальчик. Он стоял спиной, перед ним на коленях ерзала и суетилась женщина. Юноша стоял, закинув вверх лицо, будто это происходило не с ним.
Затем кадр сменился другим, теперь женщина, торжествуя, сидела на нем, а он лежал все с тем же отсутствующим видом. Женщины сменяли одна другую, они сползали с него неохотно, он позволял делать с собой все, именно позволял, внутри его невозмутимого тела клокотал источник неиссякаемой мужской силы, и эта сила когда-то принадлежала ей. Неужели так же отрешенно смотрел он, когда она неистовствовала в постели? Какой стыд!
А женщины все ползли и ползли, пока она не догадалась, что именно это равнодушие и непринадлежность заставляют
Абигель сидела в кресле под изучающим взглядом подруги и скрежетала зубами, а там, на экране, портовые девки лакомились ее жизнью.
Тогда она выключила телевизор, развернула кресло и рассмеялась.
Касем Мохаммед Ибрагим уже в Сирии, работая на телевидении, издал книжку своих стихов и неожиданно получил открытку из
Сиднея от своего читателя. На открытке было написано, что стихи не понравились, о родителях, пусть даже любимых, надо писать резко, хотя, возможно, стихи теплые, потому что автору посчастливилось пережить своих родителей.
О себе сообщалось только, что жив, хотя и чудом, попал где-то в
Таиланде в автомобильную аварию, врачи собрали по кусочкам и сшили. Теперь он не совсем похож на себя самого, но все-таки жив, только голова болит постоянно.
Ах ты, Боже мой, ветра степные, мальчики, найденные в капусте, вся эта буза-бузовина, беспросветные пустяки.
Я повстречал его еще раз в квартале тридцати обетов в святом городе
Иерусалиме.
До концерта оставалось часа четыре, я любил эти улицы, когда приезжал, любил потолкаться среди своих. А сегодня желал этого особенно, в программе концерта было много еврейской музыки.
С непокрытой головой, сопровождаемый укоризненными взглядами, я забирался в глубь квартала, мне было весело и приятно видеть так много евреев сразу. Я не переставал удивляться, как удается им на тесных этих улицах создать столько трудноразрешимых ситуаций и – главное – так намусорить!
Вот нищий пристает к нищим. Он просит у них милостыню – что они подадут ему? Вот двое, на кривых курьих ногах по вине узких до колен гетр, скачут друг на друга, у одного из портфеля под мышкой сыплются бумаги – что они не поделили? Вот женщина трясет с балкона второго этажа одеяло на голову другой, которая чистит рыбу,- кто станет эту рыбу есть?
И, наконец, синагога, в ней – служба, я не могу войти туда с непокрытой головой, даже платка у меня нет.
– Не одолжите ли газетки? – спрашиваю у еврея, выскочившего оттуда на минуту, чтобы сплюнуть, но он, обдав меня презрением, возвращается. Счастливец!
И когда уже, совершенно смущенный, я стою, как чужой, посреди еврейского двора и озираюсь, рядом со мной оказывается молодой хасид, очень красивый. Он чем-то напомнил мне моего дядю, который умер тридцатилетним тихо и беспричинно среди бела дня. И потому весь дальнейший разговор я стараюсь быть предупредителен к нему.
Лаская бородой, он склоняется ко мне:
– Вы еврей?
– Еврей,- отвечаю я.
– Это видно,- говорит он тихо.- А откуда? Где родились?
– В Праге,- отвечаю я.