Честь и бесчестье нации
Шрифт:
У Солоухина есть что предложить кому угодно. Например, те свои "Камешки", где он вслед за Солженицыным и Роем Медведевым изображает Шолохова литературным карманником, несет, конечно, в "Литгазету". А для "Литературной России" он приберег "Камешки" о том, какой могучей и процветающей была царская Россия, там это обожают. Есть у него чем порадовать и московскую "Родину", и парижский "Посев" и т. д. Второй столь всепроникающей и амбивалентной фигуры у нас в литературе сегодня нет.
Что касается ленинской темы, то Солоухин недавно признался, что приобщился к ней с четырех лет, декламируя на публике стихи, которые выучивал с чужого голоса. Да еще устроил у себя дома "Ленинский уголок", развесив многочисленные портреты Ильича. Ну а позже, став взрослым, сам принялся сочинять стихи и о Ленине, и о партии, и о Советской власти как о вершине человеческого духа, как о венце
Д. Волкогонов преуспел на своем поприще, пожалуй, даже больше. Чего стоят хотя бы только три подряд генеральских чина. А должность первого заместителя начальника Политуправления Армии? А куча орденов? А одна докторская степень, помноженная на другую? Это ж прямо-таки мудрость, возведенная в квадрат! Потом — кресло директора Института военной истории, избрание депутатом России, должность советника президента…
Да, оба преуспели в жизни как никто. И понимают же, кому — чему обязаны этим прежде всего. Волкогонов еще в 1990 году благодарно признавал: "Меня вырастило Отечество". Солоухин ту же мысль неоднократно выражал в стихах. Выходит, личный мотив начисто отсутствует в их нынешней позиции, которая характеризуется тем, что в "Литературной России" Солоухин называет Советскую власть "поганой", а в "Литгазете" — "бандитской". Но если ты, рядовой колхозник, именно при такой власти столь ошеломительно преуспел, то кто же тогда по природе своей сам? Ведь поганая власть, естественно, поощряет прежде всего архипоганцев, бандитская власть — супербандитов.
Поэт и генерал-философ согласиться с тем, что они архипоганцы и супербандиты, конечно, не могут. Не могут и отрицать того, что прожили свою жизнь как у Христа за пазухой. Тогда как же быть? В чем же дело? А в том, говорят они, что мы не из-за себя негодуем, мы-то действительно благодаря нашим великим талантам имели возможность даже при бандитской власти всю жизнь жрать в три горла, а вот наш любимый народ, наша несчастная родина, наши многострадальные соотечественники…
Что ж, они предстают перед нами в облике народных печальников, в роли защитников униженных и оскорбленных? Прекрасно. Но тогда, чтобы народ больше поверил им, надо предпринять кое-какие шаги, с целью стать ближе к нему, ну, хотя бы, прокляв прошлое, отказаться от орденов, премий, званий, полученных от бандитской власти, может быть, даже от домика в одиннадцать окошек — ведь он третий по счету. Не много ли для одной семьи?.. Нет, ни от чего не отказались товарищи, кроме одного — партийных билетов и уплаты членских взносов.
С другой стороны, почему эти пассионарии так много сил и времени отдают гневному поношению вчерашнего дня, когда в нынешнем дне любимого ими народа столько горя, страданий и крови? Я спросил Солоухина, где он был 23 февраля 1992 года, когда его дорогих сограждан на московских улицах мордовали дубинками в кровь. Он не ответил. Но я — то знаю, что он был там же, где в годы войны — в полной безопасности: тогда за стенами Кремля, сейчас — на переделкинской даче. Он любит читать с эстрады трагическое стихотворение, в котором рефреном повторяется строка: "Сегодня очередь моя". Дескать, на защиту родины, за честь русского народа поднимались до сих пор люди разных времен, сословий, судеб, но вот настала очередь моя, встаю, иду на подвиг, и не надо, дорогая супруга, меня жалеть. Очень красиво! Но нельзя не заметить, что поэт изрядно замешкался. Его очередь подошла еще во время войны — в сорок втором году, когда ему исполнилось восемнадцать лет, но он любезно уступил ее своим ровесникам, в частности таким, как я — очкарик с сердечной недостаточностью. Он уступил ее нам и 23 февраля этого года. И тем не менее, спустя пятьдесят лет, все грозит, пугает с эстрады своих домочадцев и почитателей: "Сегодня очередь моя. Смотрите, я могу жизни решиться…"
Итак, любовью к народу, великим самоотречением объяснить проклятие Солоухиным и Волкогоновым Советской власти, Ленина так же невозможно, как и личными мотивами. В чем тогда дело?
В. Солоухин клянется, что в его антиленинском трепаке "никакой отсебятины" нет. "Все цитаты подлинные. Обнаружить можно лишь мелкие погрешности. Существенных неточностей, а тем более предвзятой трактовки, тенденциозного комментирования текстов нет". И тут же — вот, мол, убедитесь — приводит такой текст телеграммы:
"Пенза. Губисполком. Копия Е. Б. Бош.
Необходимо… провести беспощадный массовый террор… Сомнительных запереть в концентрационный лагерь вне города. Экспедицию (карательную. — В. С.) пустить в ход. Телеграфируйте об исполнении.
9.8.1918 Предсовнаркома Ленин".
Увы,
Не беремся судить, насколько правомерна была та ленинская телеграмма. Лучше предоставим слово А. Солженицыну, который еще двадцать лет тому назад потрясал ею перед лицом человечества в своем голосистом "Архипелаге" (т. 2, с. 17). Правда, не таил, что вспыхнуло восстание. И не искал карателей там, где их не было. Тут Солоухин превзошел учителя. Но нобелевский лауреат тоже выбросил слова "против кулаков, попов и белогвардейцев", несколько мешающие его концепции о всеохватном терроре.
Сильней всего негодовал по поводу слов "сомнительных запереть в концентрационный лагерь вне города". Подумать только, шумел он, запереть "не виновных, а СОМНИТЕЛЬНЫХ!". Ну, на такое, мол, попрание законности и свободы способны только большевики.
Однако вот какое любопытное рассуждение встречаем у того же обличителя в другом месте голосистого "Архипелага". Рассказывает с чужих слов о бунте заключенных в каком-то лагере. Руководитель бунта, говорит, размахивая финкой, объявлял в бараке: "Кто не пойдет на оборону — тот получит ножа!" Угрозой расправы, страхом смерти гнать людей, не желающих идти на затеянное тобой крайне опасное, может быть, даже роковое дело, — вот уж, казалось бы, где правозащитник Солженицын вознегодует во всю мощь своих легких и голосовых связок, когда-то опрометчиво забракованных Юрием Завадским для сцены. Но, странное дело, ничего подобного не произошло, и угрозу кровавой расправы над ни в чем не повинными людьми он спокойно и уверенно квалифицирует так: "Неизбежная логика военной власти и военного положения…" Гуманист оправдывает действия власти, хотя она самозванная и "военное положение" создала незаконными действиями сама.
Но в Пензенской губернии-то в августе 1918 года было в подлинном смысле военное положение — вооруженное восстание. И, однако, на его ликвидацию никто не гнал под угрозой смерти всех, не принимавших в нем участия, а лишь предлагалось временно изолировать вне города тех, кто, пожалуй, мог бы примкнуть к восстанию, — вполне естественная и логичная мера любой власти, которая хочет оставаться властью. Как только 7 декабря 1941 года японский флот совершил нападение на Пёрл-Харбор, в США тотчас были заключены в концентрационные лагеря сотни тысяч живших там японцев… Нет, все-таки неправду говорит автор великого "Архипелага", что он видит жизнь, как Луну, всегда с одной стороны — он видит ее всегда с той стороны, с какой ему в данный момент нужно, выгодно. Это можно сказать и о его талантливом ученике, который, как мы видели, порой превосходит учителя.
О телеграммах, подобных тем, что приведена выше, и Солоухин и Волкогонов знали, конечно, давно. Но первый помалкивал о них, а второй еще вчера даже целиком оправдывал. Писал в 1989 году, что "революционный радикализм большевиков во многом был вынужденный тем, что все висело на волоске. Подчеркну: нередко это было необходимо".
И вдруг они прозрели! Забегали, замельтешили, заверещали… Известны факты, когда некоторые дотоле правоверные сторонники Сталина вдруг резко выступали против него: хотя бы М. Рютин, Ф. Раскольников. Но, во-первых, у них перемена взглядов произошла в сорок — сорок пять лет, когда многие люди переживают кризис, меняются; во-вторых, они выступили наперекор течению и действовали, по сути, в одиночку; наконец, прозрение не сулило никаких благ, наоборот, они шли на огромный риск, для Рютина оказавшийся смертельным. Разве можно не поверить в их искренность и бескорыстие?