Честь и бесчестье нации
Шрифт:
Нет! — упорствует железный Эдвард, вполне возможно, что встреча была. И бросает свою козырную карту — "Журнал посетителей". 18 октября 1939 года, говорит, в нем нет записей, т. е. "в этот день приема не было". Записи появились только поздно вечером 19-го, когда пришли те самые "удивительные посетители" — Молотов и Каганович. Значит, почти два дня Сталина не было в своем кабинете. Где же он мог быть? Да, конечно, только во Львове, только в объятиях Гитлера!
Поразительное дело… Человеку седьмой десяток, а не в силах сообразить, что ведь любой дурак может ему сказать: "Мыслитель, во-первых, американцы называли 17 октября, а вы толкуете о 18-м и 19-м. Во-вторых, если не было приема, не было записей, то это вовсе не доказывает, что Сталин не находился в кабинете: просто он мог не назначить на этот день ни одного посетителя, допустим, работал с документами, готовился к какому-то выступлению или, наконец, не мог оторваться от пьесы Радзинского "А существует ли любовь?". В-третьих, если Сталина не было в кабинете и даже в Кремле, то из этого вовсе не следует, что он отсутствовал
Наконец, если бы встреча действительно имела место, то уж за столько-то лет с нее содрали бы покров тайны. Ибо, с одной стороны, не с глазу же на глаз она проходила бы, а при участии помощников, советников, переводчиков, была бы охрана, и от кого-то сведения непременно просочились бы; с другой стороны, слишком много и сил и лиц, порой весьма могущественных (хотя бы Хрущев да Ельцин), которые приложили бы все силы, чтобы сделать встречу достоянием гласности и использовать в своих политических целях. Все это и убеждает, что никакой встречи не было. И не случайно лясы точат о ней только уж совсем безнадежные светочи вроде Волкогонова.
Как! — взвивается неугомонный Эдвард, "в 1972 году во Львове старый железнодорожник рассказывал мне — мне лично! — о поезде, который пришел в город в октябре 1939 года. Он даже помнил число — 16 октября!.." Какой редкостный старичок: тридцать три года миновало — война, оккупация, освобождение, десятилетия мирной жизни, — а он точно помнит дату, и как только увидел Радзинского, так и кинулся к нему: "Послушай, Эдик! Я тебя заждался!.." Да как звали этого замечательного старичка? Неизвестно. А где доказательства, что в таинственном поезде, если он действительно был, на верхней полке лежал Иосиф Виссарионович, курил свою трубку и поджидал Гитлера? Доказательств никаких. Более того, сам же Радзинский жестоким образом и опровергает своего престарелого осведомителя, заявляя, что 16 октября "Сталин был в своем кабинете. И 17-го — у него длинный список посетителей…" (с. 475) А вместе с осведомителем опровергает и ФБР, и Волкогонова, и самого себя, любимого. Но все это ничуть не мешает ему в итоге заявить: "Видимо, на встрече Сталин понял еще раз, как нужен Гитлеру" (с. 476). Предположительное словцо "видимо" относится здесь не к встрече, а к тому, что Сталин "понял". То есть была эта "сепаратная встреча века", была! И у него аж руки чешутся: "Как ее можно написать!" И не сомневайтесь — напишет.
Однако эта картина умственной дистрофии, доходящей до блистательного опровержения своих собственных драгоценных идей, еще не самое выразительное в спектаклях и сочинениях многостаночника Эдварда, в частности в его проделках с архивными источниками.
Сочинитель уверяет, что Сталин ужас как боялся архивов, ибо там, говорит, можно было обнаружить великое множество убийственных документов о нем. Поэтому руками своего секретаря И. П. Товстухи он "беспощадно прополол" все архивы. Что ж, допустим, хотя и несколько сомнительно, чтобы один Товстуха мог выпить море. Но вот что заливают нам дальше в доказательство названного ужаса.
В 1939 году в связи с шестидесятилетием Сталина МХАТ предложил Михаилу Булгакову написать пьесу о юности вождя. Знаток жизни Радзинский не верит, конечно, что МХАТ действовал самостоятельно, он убежден, что это был приказ (не иначе!) самого Сталина. Что ж, пусть… Как бы то ни было, а Булгаков с увлечением написал, по словам его вдовы, "интересную романтическую пьесу о Кобе". И в театре, и в Комитете по делам искусств ее не просто приняли, — "все были в восторге". Великолепно!
Но тут-то и начинается нечто фантастическое. Булгаков, сообщается нам, писал пьесу "совершенно без документов" и написал, как видим, отменно. А почему и нет? Документы вовсе не обязательны, тем более для такого талантливого человека, как Булгаков, решившего написать романтическое произведение. Существует множество иного рода материалов, источников, которые могут здесь помочь, в частности история, литература. Пушкин тоже не пользовался никакими архивными документами, когда писал "Бориса Годунова" или "Маленькие трагедии". И тем не менее, говорят нам, после такого-то триумфального приема пьесы Булгаков вдруг решает поехать в Грузию — "мечтал поработать в архивах". Зачем? Поверить алгеброй гармонию? Что, человеку больше нечего было делать? Можно ли представить себе, допустим, хирурга, который, успешно сделав операцию, захотел бы потом проверить себя по учебникам? Или архитектора, который, построив прекрасный дом, решил бы поехать на завод, чтобы изучить производство кирпича.
Но — не будем спорить. Допустим, поехал-таки Булгаков в Грузию изучать архивы на грузинском языке, который он не знал, но чуял сердцем. Вдруг в дороге получает телеграмму: "Надобность в поездке отпала…" В чем дело? Оказывается, Сталин прочитал пьесу и будто бы сказал: "Зачем писать пьесу о молодом Сталине?" Да, он имел привычку порой задавать такие странные вопросы, как и давать в подобных случаях не менее странные советы. Когда, например, в 1938 году ему прислали из издательства
Разумеется, Радзинский никакому бескорыстию не верит. Уж он-то, сердцевед, знает, что во всех этих случаях есть таинственная черная подоплека. И клянется, что только потому пьеса Булгакова не была поставлена, что Сталин жутко испугался поездки писателя в Грузию, в грузинские архивы. И опять не соображает, что любой пентюх может ему сказать: "Алло, философ! Во-первых, допустим, для простоты рассуждения, что Сталин и впрямь жутко боялся архивов, но как это может быть связано с уже написанной пьесой, которая привела всех в восторг? Каким образом этот страх мог продиктовать запрещение пьесы? Во-вторых, чего же, спрашивается, Сталин так трепетал перед архивами, если все они по его указанию давно уже были "беспощадно прополоты"? В-третьих, если архивы прополоты, то как же вам лично даже в 90-х годах удалось обнаружить в них так много документов, которые, по вашему проницательному разумению, жестоко разоблачают Сталина? И где! В самых главных, центральных московских архивах, которые были у Сталина под рукой. Мало того, в его собственном архиве!" Словом, автор и тут не сводит концы с концами, противоречит себе, опровергает себя, т. е. опять являет нам картину своего полного интеллектуального затмения. Из этого уже достаточно ясно видно, в дальнейшем станет еще ясней, что на самом деле архивы страшны не Сталину, а его жуликоватому биографу.
Однако оставим пока в покое архивы и роль их документов в творчестве Радзинского. В сочинениях этого автора немало других, еще более увлекательных проблем.
Существует великое множество исторических фактов, событий, обстоятельств, имен, дат, которые мало-мальски образованным людям, а уж тем более историкам, писателям, достаточно хорошо известны или, если они почему-то выпали из памяти, их легко проверить по весьма доступным источникам безо всякого обращения к архивам. Как у нашего исследователя обстоит дело с такого рода данными?
Начать хотя бы с Троцкого, любимейшего героя автора. Титаническая фигура! Ему сочинитель отдает весь жар своего пылкого сердца, уделяет огромное внимание. На иных страницах книги (например, на 108-й) его имя проносится метеором раз пятнадцать. И ведь всё какие хвосты у метеоров!" Интеллектуал", "великий оратор", "блистательный организатор", "он явился в ореоле славы", "в нем был магнетизм", "великий актер в драме революции", "его бессмертная речь", "вольный художник революции", "Троцкий прав", "Троцкий опять прав" и т. п. Что ж, упивайся, блаженствуй, никто не против. Однако тут же мы читаем, что после возвращения Троцкого незадолго до Октябрьской революции из Америки сам Ленин, будучи не в силах преодолеть магнетизм великого актера, прямо-таки "унижался" (так и сказано!) перед ним, умоляя вступить в партию большевиков. А тот, мол, отбрыкивался и "держал себя вождем партии, еще не вступив в нее". Представляете? Не создатель партии Ленин, — ее вождь, а вчерашний меньшевик Троцкий. Тут уж перед нами не дремучесть, не малограмотность, а сознательная ложь.
И эта ложь все нарастает: "24 октября 1917 года по инициативе Троцкого (!) большевики начинают восстание". И человека ничуть не смущает, что ведь сам же несколько раньше напомнил о напечатанных в "Правде" еще в середине марта "Письмах из далека" Ленина, где вождь партии "провозглашал курс на новую революцию — социалистическую". Сам же за несколько страниц до этого писал об "Апрельских тезисах" Ленина, где "он провозгласил переход к социалистической революции". Сам же пересказал известный эпизод на Первом Всероссийском съезде Советов, открывшемся 16 июня, когда на жалобное восклицание меньшевика Церетели о том, что нет, мол, сейчас в России партии, которая хотела бы и могла взять власть, Ленин решительно бросил из зала: "Есть такая партия!" Сам же писал, что в июле "Ленин объявил подготовку к вооруженному восстанию". Сам же цитировал сентябрьское письмо Ленина членам ЦК: "Большевики должны взять власть. Взяв власть в Москве и в Питере, мы победим безусловно и несомненно". И вот собственноручно приведенные данные Радзинский перечеркивает только для того, чтобы превознести дорогого Льва Давидовича, "бессмертные речи" которого с таким восторгом слушал когда-то его папа.