Честь и долг
Шрифт:
— Полно тебе, баловница, не так давно и виделись! — мягко ворчал смущенный Петр Федотович.
Соколов полуобнял тестя и повлек в квартиру.
В прихожей, ярко освещенной керосиновой лампой, стояла Василиса Антоновна, улыбаясь дочери лишь глазами. Но когда она увидела вошедшего Соколова, то улыбнулась шире, показав полный рот белых и ровных, словно подобранный жемчуг, зубов.
— Дайте, батюшка, на вас в генеральском мундире полюбоваться! — пропела она Алексею. В ярком свете трехлинейной лампы заметно было, как родители Насти постарели за те месяцы, которые Алексей их не видел. Пепельного цвета шевелюра Настиного
Пока Настя раздевалась, Алексей освободил розы от бумажных оков, и пышный букет пахнул сладким ароматом лета. Василиса Антоновна с достоинством приняла цветы, но не преминула оговорить зятя:
— И зачем такой роскошный букет, небось многих денег стоит… Подумала и добавила, перекрестившись: — Ну да ладно, я его завтра к заутрене в храм снесу да к иконе божьей матери приставлю — ты уж не обижайся — за твое чудесное возвращение из плена, оно, видно, без заступницы не обошлось уж как мы молились ей.
Алексей улыбнулся, спорить не стал, а аккуратно повесив шинель с папахой на вешалку, пригладил ладонью волосы и прошел в комнаты.
— А где же все твои ордена, батюшка? — охнула хозяйка дома. От дочери она знала, что у Соколова вся грудь в орденах, а теперь на его френче увидела только белый Георгиевский крестик да нашейный знак Владимира с мечами.
— Что ты, мама, пустые вопросы задаешь! — возмутилась Настя. — Давай лучше собирать на стол!
Василиса Антоновна строго посмотрела на дочь. Анастасия, хотя и была уже три года замужней дамой, словно девочка повиновалась матери.
Алексей устроился на знакомом диване с валиками, прямо перед ним в красном углу горела лампада зеленого стекла перед киотом с иконами. Мерцали от огонька лампады хрустальные стекла старого буфета. Пахло лампадным маслом и чисто вымытым полом. Все так же комнату украшали деревянные поделки Настиного отца.
Петр Федотович сначала присел к столу, однако жена и дочь стали накрывать для чаепития и отправили его принести из кухни кипевший самовар. Через минуту медный, со стершимися медалями от частой чистки толченым кирпичом самовар был водружен на поднос рядом с медной плошкой для мытья чашек. Соколову почти не пришлось сидеть в одиночестве на диване — стол был быстро накрыт, и все собрались вокруг него. Завязался неторопливый разговор. Алексей поинтересовался здоровьем Холмогоровых. Василиса Антоновна ответила, что, слава богу, здоровы. Про житье-бытье рассказал Петр Федотович. Как водится, сначала он сообщил, что вроде бы жить можно, но потом, махнув рукой, решил отвечать на вопрос зятя начистоту.
— Жизнь рабочего человека стала совсем тяжелой, Алексей Алексеевич! говорил он. — Экономическое положение массы, несмотря на огромное увеличение заработной платы, более чем ужасно. Да что я говорю, «огромное» увеличение… Расценки вовсе не так уж и увеличились… У большинства рабочих, кто стоит на военных заказах, зарплата поднялась процентов на 50 и лишь у некоторых, особенно квалифицированных — это токари, слесари, монтеры, механики — на 100 или 200 процентов. Однако и цены на все продукты возросли в два, а то и пять раз.
Соколова очень заинтересовало сообщение Петра Федотовича, на которого уже грозно посматривала Василиса Антоновна, частенько поругивавшая мужа за "длинный язык". Но видя,
Холмогоров и сам не понимал, что это он разговорился, но в глазах Алексея и Насти читал неподдельный интерес. Ему хотелось открыться родным, поделиться своими мыслями, сомнениями.
— Вот я, к примеру, — продолжал он, — член правления больничной кассы нашей фабрики… — Взгляд Василисы, казалось, вновь метнул молнию. "Не заносись!" — выразительно говорил он. — И могу сравнить теперешний с заработком рабочего человека до войны. Вот, к примеру, посуточно чернорабочий до войны получал рубль — рубль двадцать. Теперь же два с полтиной — три рубля. Слесарь зарабатывал два-три с полтиной, теперь четыре-пять рублей. Монтер, ежели хороший, — 3 рубля в день, теперь же — 6 рублей, и так далее. Вроде бы получается прибавка. Но в то же время стоимость потребления увеличилась совсем невероятным образом, а ведь и чернорабочий, и монтер одинаково едят и одеваются…
Петр Федотович отхлебнул чай, с интересом повертел печенье, усыпанное орехами, и, помрачнев от дум, продолжал:
— Если до войны угол оплачивался двумя-тремя рублями в месяц, то теперь — не менее восьми, а то и двенадцать отдашь, лишь бы был теплый… Обед в чайной стоил 15–20 копеек, а теперь там же, не в кухмистерской какой-нибудь — рубль — рубль двадцать. Чай так же — семишник за чайник — теперь же тридцать пять копеечек отдашь…
— А ты много-то не ходи по чайным, — проворчала Василиса, видимо, вспоминая какие-то свои разговоры.
Петр Федотович мягко взглянул на жену.
— А где же собрания устраивать? У станка, что ли, иль в котельной?.. Ну, возьмем сапоги. Стоили они ранее пять-шесть рублей, а нынче за тридцать-сорок, если и найдешь, то только солдатские, краденные у казны…
Василиса опять вскинула на мужа грозные очи.
— Да-да! Вся Россия в краденых сапогах ходит, — с вызовом уточнил Петр Федотович. — Только рубахи одни не так подорожали — ежели до войны 75–90 копеечек косоворотки шли, то теперь — за два с полтиной, а то и за три рубля купить можно.
— Это что же, — вмешалась Настя. — Выходит, если заработок поднялся в два раза, то все продукты повысились в цене в три-четыре раза?
— Не только это, милая, — уточнил отец. — Прибавь сюда невозможность добыть даже за деньги многие продукты питания, трату времени на простой в очередях, усилившиеся заболевания на почве скверного питания и антисанитарных условий в жилищах — холода и сырости из-за отсутствия дров, прочие трудности и тяготы… Все вместе взятое сделало то, что рабочие уже готовы на "голодный бунт"…
Соколов сидел и размышлял о том, что простой русский человек, механик-самоучка, рассуждает так ясно и политически зрело, как не всякий чиновник способен или даже некоторые высокомудрые господа интеллигенты. Поэтому он нисколько не удивился, а лишь удвоил свое внимание, когда Петр Федотович заговорил и о политических делах.
— Если бы только экономически было тяжело, — негромко говорил он. Политическое бесправие рабочих сделалось совершенно невыносимым и нетерпимым. У нас отняли простое право свободного перехода с одного завода на другой. Наш большевик, работающий на заводе, говорит, что нас вообще превращают в бессловесное стадо, пригодное лишь к обогащению капиталистов или для бойни на войне…