Четверо в дороге
Шрифт:
Услышав спокойный голос, собака, очевидно, поняла меня по-своему — перестала с опаской поглядывать и смешно, деловито затрусила возле.
У Курганского пригородного вокзала в это утро было безлюдно и непривычно тихо; по укатанной, утоптанной тысячами ног скользкой, стеклянистой земле неслась и неслась жидкая поземка.
— Ну хватит, — сказал я собаке. — Давай, беги обратно. Сюда нельзя. Пошла, пошла!
Но она и не думала убегать.
Хорошо бы купить что-то и покормить собаку. Но буфет еще не работал.
Когда открылась дверь, собака нырнула под ноги входившей женщине и, подбежав
«Да, плохо без крова в такую ночь». Этого я не сказал, лишь подумал: мой голос вызвал бы недоумение пассажиров.
В зале разносился тихий, редкий говорок, люди ходили как сонные. Передвигая скамейки, мыла полы уборщица.
И вот с собакой что-то произошло: она распрямилась, напружинилась и, слегка повернув голову вправо, вдруг пролаяла отрывисто и хрипловато:
— Р-р-р-гав!
Повернула голову влево и снова на весь зал:
— Р-р-р-гав!
И, довольная, уставилась на меня. Ее веселые теперь глаза говорили: «Ты видишь, я тебя охраняю? Ты видишь?!»
Тотчас появилась дежурная — строгая женщина в форменном костюме.
— Чья собака?
Молчание.
— Я спрашиваю, чья собака?
Вместо меня ей ответил старик с котомкой. Ответил с мудрой простотой:
— А ничья.
— Как это «ничья»?
Видимо, женщина была убеждена, что каждая дворняжка непременно имеет хозяина.
Поворчав, дежурная открыла входную дверь и стала выгонять собаку. На подмогу ей прибежала уборщица с длинной тряпкой. И вот они с двух сторон начали наступать на собаку, одна, ругаясь и размахивая руками, другая — размахивая тряпкой и молчком.
Сжавшись, став чуть не вдвое меньше, нервно подергиваясь, собака заметалась из стороны в сторону. Она металась и все взглядывала на меня, и в глазах ее уже ничего не было, кроме тоски, обреченности и жестокого вопроса: «Ты видишь, как меня гоняют?! Я ж доверилась тебе. Помоги же, ну помоги!»
Собаку выгнали.
У меня было такое чувство, будто я кого-то предал.
ЧЕТВЕРО В ДОРОГЕ
Поезд пришел перед рассветом. Элла с трудом добралась до автовокзала. Там ей сказали, что тракт закрыт из-за распутицы.
Действительно, на улице творилось бог знает что: беспрерывно лил дождь, было холодно и грязно.
Элла до вечера просидела на окраине города, дожидаясь случайной машины. Мимо проезжали на лошадях, проходили пешие, а машины не показывались. Она совсем отчаялась, и когда увидела маленький «газик» с самодельным деревянным кузовом, у нее вдруг захолонуло сердце — испугалась, что не возьмут.
«Газик» довольно бойко катил по тракту.
— Стой! — закричала она. — Остановитесь, что вы в сам-деле!
— Чего кричишь? — угрюмо отозвался шофер, открыв дверцу. — Куда едешь?
— В Раздолинское.
— Залазь.
Шофер был
Кроме шофера, в машине сидели два парня. Один, высокий, в куртке с расстегнутым воротом, в сдвинутой на затылок кепке с поломанным козырьком, бесцеремонно разглядывал Эллу. С красивого лица его не сходило насмешливое выражение. Она думала, что парень уступит ей место рядом с шофером, но он показал на заднее сиденье:
— Туда!
Второй пассажир плечист и толст. У него по-сибирски ядреное лицо — широкое, красноватое, с полными губами. Он занимал много места, и Элла кое-как примостилась. Откинувшись на спинку сиденья, она вздохнула и улыбнулась, довольная, что все в конце концов закончилось благополучно.
— В самом Раздолинском живете иль где? — спросил высокий парень, повернувшись к Элле и улыбаясь.
— Нет. Еду на работу устраиваться. Я торгово-кулинарную школу закончила. В воскресенье выпускной вечер был... И вот... еду.
— Так вы что, в торговле свирепствовать будете?
— Поваром. И не свирепствовать, а работать.
— Ну-у-у, не тужите, ребята! С голоду не подохнем — повара захватили. А он главней продуктов. Повара-то, которые торгово-кулинарную школу закончили, из лаптей щи варят. Да еще и вкусные. Сам как-то пробовал.
— Не говорите глупостей, — нахохлилась Элла.
— Не видать ей теперь Раздолинского, — заговорил толстый парень, — с собой увезем. Повара нам, ой, как нужны. Особенно выученные. В нашем-то деле главное пожрать поплотнее да повкуснее. Квартиркой вас обеспечим. Замуж выдадим. Вот хотя бы за Сережку. Он у нас первейший парень в селе. Самый сильный, самый ленивый и выпить не дурак.
— Золотые твои слова, Микола.
— Прекратите говорить пошлости, — рассердилась Элла. — Слушать это вовсе неинтересно.
— А женушка у тебя будет с характером.
— Не говори, Микола. Ноне все такие пошли. Недаром дед Маркел не женится. «Холоштому-то, грит, куды шпокойнее». На той неделе я его у ворот бабки Болдычихи повстречал. «Ты чё, — спрашиваю, — старый греховодник, к чужим бабкам заглядываешь, а?» — «Коромышло купил. В чельпо-то не раждобудишша. А у ей штарые жапаши». — «А ты знаешь, — говорю я ему, — что вчерась Петрович Болдычин чуть насмерть не забил этим самым коромыслом одного командировочного, который чаек с бабкой попивал?» — «Пошто меня бить? Я мужик бешполежнай». — «А Петрович не будет разбирать твою полезность, шибанет — и поминай как звали. Не заявляйся, когда хозяин за порог вышел». — «Пучь-ка, шамово раштреляют». — «А тебе-то какая польза от этого», — говорю я. — Да и не расстреляют. Указ такой вышел, по которому разрешают бить чем попадя мужиков, если они к чужим бабам заходят. Это называется: в припадке ревности». Маркел сперва не поверил: «Неправду, грит, шкаживашь». А потом шепчет: «Ладно, шнешу-ка я нажад ето шволочное коромышло. А то етот Петрович и вжаправду вше че-то ерепенитша...» — «Зачем, говорю, уносить? Как раз на Петровича-то и напорешься. Покрась коромысло красной краской. И — все дела. В городе вон красные коромысла продают. Тогда твой Петрович ни черта не заметит». В субботу вечером гляжу: топает Маркел, а на плече у него красное коромысло.