Четвертый Дюма
Шрифт:
Взгляд доктора Берона смягчился. «Кто она по национальности?» «Немка». «Ну что ж, они серьезные женщины. Я, конечно, понимаю, мой мальчик, что не могу остановить тебя. Когда бог хочет наказать человека, он лишает его разума. Так и с тобой. А кто будет содержать тебя, друг мой? Ведь ты даже лицей не закончил. Я женатых не беру на содержание. Забочусь об их достоинстве». Этого-то я и боялся. Я глубоко вздохнул и сказал: «Буду работать, господин доктор. Начну переводить. Я ведь знаю греческий, латинский, прекрасно владею французским…» Благодетель прервал меня с иронической улыбкой. «Господин будет переводить. А кто тебе будет давать переводы? Кто станет их печатать? Или у тебя есть не только невеста, но и готовый издатель?» «Элизе получила небольшое наследство от покойного господина Генриха. На первое время нам хватит». «А кто такая Элизе?» «Это настоящее имя Муш. Ее зовут Элизе Криницер». «Ну что ж! Поступай как знаешь. Я рассчитывал на другое, посылая тебя в Сен-Антуан, но… не вышло. В сущности, я часто обманывался в людях. А свадьба когда, говоришь, будет? В декабре?.. Получишь от меня приличную сумму. Я не позволю, чтобы твоя жена оплачивала свадебные расходы. Это позорно. Но как быть с порабощенным отечеством, которому мы собирались помочь? Ты вернешься туда со своей супругой?» «Но я сначала должен закончить образование, — пробормотал я. — Да и она учится в Сорбонне». «Ясно, — перебил меня доктор. — Поступай, как велит совесть. Господин Жак передаст тебе необходимую сумму, когда придет время». Я хотел поцеловать ему руку, но он отдернул ее. Я понял, что больше не увижу его, почтительно поклонился и вышел.
Он сдержал свое слово, отпустил мне на свадьбу сто золотых франков (приличную по тем временам сумму), но на сам обряд венчания (Элизе была католичкой) не явился. На
Зажили мы с Элизе в мансарде на бульваре Сен-Жермен (она не захотела расставаться со своей обителью) счастливо и безмятежно. Скоро пошли дети: двое мальчиков — Иоганн и Генрих и три девочки — Ирене, Гертруда и Жечка — в честь моей матери. Я не знал, жива ли она, ведь пока новости дойдут из Котела до Парижа… Элизе, у которой были неполадки с произнесением буквы «ч», называла ее Жеша. Мы пережили франко-прусскую войну, падение империи и Парижскую Коммуну. В 1871 году Теохар Пиколо, с которым мы поддерживали контакты (он стал богатым парижским торговцем), сообщил нам печальную весть о кончине нашего благодетеля доктора Петра Берона, задушенного в своем доме в Крайове убийцами, нанятыми его компаньоном Папазоглу (доктор действительно часто ошибался в людях). Мы, как водится, поплакали. Ведь доктор был великим человеком, одним из крупнейших европейских ученых. Он заслуживал иной участи. Если бы он был французом, то его прах покоился бы в Пантеоне, а там, в далекой и грязной Крайове… Неизвестно даже, проводил ли его кто-нибудь в последний путь. Балканы, за судьбу которых он так ратовал, достойно отплатили ему.
К 1876 году мы с Элизе собрались по случаю двадцатилетия нашего супружества посетить исстрадавшуюся порабощенную Болгарию. Я хотел показать ей город, в котором родился, но как раз этой весной вспыхнуло восстание и Ботев переправился через Дунай. Передвижение стало опасным даже для иностранцев. Так что в Болгарию мы выбрались только после освобождения. Элизе выгодно продала свои цветочные магазины, разбросанные по rive gauche[9]. Так что к моменту приезда в Болгарию мы обладали серьезным капиталом, помещенным в швейцарских банках, и внушительной наличностью в золотых франках. Построили себе небольшой, но роскошный особнячок на улице Шипка возле Военного училища (аристократический квартал Софии) и заняли достойное место в светском обществе. Элизе вложила часть своих денег в рестораны и кафешантаны, ночные увеселительные заведения, которые стали расти как грибы после дождя в освобожденной Софии, особенно в эпоху Кобурга. Самым знаменитым среди них был «Орфеум-Неаполь» на углу улиц Леге и Клементина, помещавшихся в подвальном этаже отеля «Империал». Вход с кувертом стоил 15 тогдашних золотых левов. В программе были выступления иностранных артистов, пели известные Эли Бразелли и Режина Линкер.
А я начал сотрудничать в прогрессивных юмористических изданиях под псевдонимом «Бедный Генрих» и вскоре стал наводить страх на бедного Кобурга, которого я постоянно бичевал в своих фельетонах. Я его люто возненавидел, может быть, потому, что он был соотечественником моей жены. Поначалу писание давалось мне нелегко. Я порядком подзабыл болгарский язык за тяжелые годы изгнания. Ничего, я выучу его заново.
Одолел французский, великий язык Мольера и Гюго, так неужели не справлюсь с болгарским?..
II
Джентльмены в ночи
Посвящается светлой памяти супруги моей Элизе Криницер
Рассказ об одном событии, который я хочу вам поведать, почти девяносто лет хранился в кладовых моей памяти. Поскольку оно связано с довольно-таки деликатными обстоятельствами и нравственными нормами, которые нынешним поколениям могут показаться смешными (в те времена они играли существенную, можно даже сказать фатальную, роль в судьбе человека), я не делился своими воспоминаниями даже с самыми близкими людьми, даже с женой и дочерьми. Но сегодня этому событию, по выражению юристов, вышел срок давности. Я не могу больше молчать еще и потому, что в нем замешана личность одного из самых талантливых и обаятельных духовных титанов Франции, человека сложного и порой даже патологического душевного настроя, человека с противоречивым и трудным для объяснения в рамках обычной логики характером. И, вероятно, то, о чем я расскажу, будет интересно не только широкому кругу читателей, но и специалистам, которые исследуют запутанные лабиринты человеческой психологии, а также литературоведам, выискивающим новые обстоятельства, связанные с развитием необыкновенного человеческого дарования, и которые всегда приводят к хитроумным выводам и заключениям.
Итак, начнем! Но я убедительно прошу, чтобы среди моих читателей не было детей и подростков в возрасте до 16 лет. Знаю, что они так или иначе прочтут мой труд, точно так же, как они добираются до всех запрещенных для малолетних фильмов, но должен сделать эту оговорку, чтобы обеспечить себе на завтра чистую совесть, мое единственное богатство. Так. А сейчас вернемся в 1870 год, когда была объявлена злосчастная для Франции франко-прусская война, которая в конечном счете привела к падению опереточной империи Наполеона III, к Парижской Коммуне, а затем и к провозглашению Третьей республики. Этот памятный год оставил след и в моей личной жизни, едва не разрушив мою дружную счастливую семью, мою большую и, можно сказать, единственную любовь, мою любовь к Муш, моей чудесной супруге Элизе Криницер. Сразу же после объявления войны как иностранная подданная она была выслана в Германию. Чего только я ни делал, чтобы добиться отмены этого несправедливого решения. Клиенты цветочных магазинов Элизе были влиятельными людьми, игравшими заметную роль в политической, деловой и культурной жизни империи. Все они в тот или иной период жизни и особенно на склоне лет имели любовниц или «метрес» (широко распространенный в те годы термин), а Элизе умела хранить деликатные тайны, так что, когда появлялась нужда в изящно оформленном букете, обращались обычно к ней (и платили, между прочим, не скупясь). Я рассказываю это для того, чтобы вы поняли, что мои связи с влиятельными людьми были в то время достаточно солидными. Но ничего не помогло. В периоды мобилизации, когда на улицах и площадях собираются толпы патриотически настроенных горожан, скандирующих «Vive la France!» и «Vive l’empereur!»[10] и готовых разорвать на куски и растоптать каждого иностранца, который не разделяет их восторгов, особенно если он имеет несчастье принадлежать к ненавистной французам тевтонской расе, военные становятся неумолимыми. В конце концов мы смирились и даже рассудили, что так будет безопаснее для Элизе и детей. Было решено также, что я не последую за ней в Германию, а останусь в Париже и буду заниматься торговлей, несмотря на то, что в годы войны на цветах не больно заработаешь. Правда, во время мобилизации, когда провожают в армию мужей и сыновей, без цветов не обойтись, но попробуй именно тогда повысить цены! Ни от твоего магазина, ни от тебя самого не останется и следа. А когда начнется сама война, когда заглохнут громы литавр и начнут приходить похоронки, тогда людям будет уже не до цветов. Срежут цветок-другой в собственном саду, почтят память покойного, а деньги будут беречь на муку и яйца, на сахар или какой-нибудь овечий окорок. Эти лишенные романтического флера материальные ценности — теперь превыше всего.
Элизе уложила чемоданы, мы припрятали в надежных местах семейные ценности, собрали в дорогу детей, их тогда было трое, расцеловались. Я проводил их на Гар де Дижон[11] (граница с Германией была закрыта и проезд беженцев и депортация осуществлялись через Швейцарию, как всегда умудрившуюся сохранить нейтралитет, и впервые за пятнадцать лет остался один, совершенно один в пустом доме (не считая старой экономки, лакея и кухарки). В начале войны еще куда ни шло, оставались какие-то подобия развлечений и культурной жизни, но когда французская армия потерпела поражение под Мецом и Седаном и пруссаки направили свои силы в Шампань, Бургундию и к дорогому сердцу каждого Парижу, положение резко изменилось. Люди начали массово покидать столицу, с дисциплиной и снабжением стало худо. Сразу почувствовалась бездарность императорской администрации, стало очевидно, что вся помпезная солидарность, демонстрировавшаяся
Я явился в указанный в абонементном талоне час. Меня встретила «мадам», довольно противная, сильно декольтированная старуха, определила мне комнату и «мадемуазель» (клиент, в особенности штатский, не располагал невесть каким выбором — что свободно в данный момент, тем и довольствуйся). Желающих в тот вечер было особенно много. Близость смерти обостряет сексуальное чувство. Семьдесят франков, которые я протянул старухе вместе с талоном, освободили меня от неприятной перспективы томиться в очереди вместе с молодыми офицеришками. Как бы то ни было, я освободил свое сознание и тело от проклятого демона страсти и покинул бордель с чувством разочарования и отвращения. Моя тоска по Элизе и детям усилилась еще больше. Было уже очень поздно. В темной октябрьской ночи светился только красный фонарь у дверей «дома». Очередь совсем поредела. Дом работал в праздничном ускоренном темпе — пятнадцать минут на солдата, полчаса на офицера! Если вы не довольны: оревуар, месье! и не задерживайте, пожалуйста, очередь. Время идет, пруссаки в любой момент могут прорвать фронт, и тогда будешь вымаливать эти полчаса на коленях. Я пошел по тротуару. Город тонул в темноте. Экономили газ для уличных фонарей. Пришлось зажечь собственный, который я, к счастью, прихватил с собой. Спасибо, полковник, отвечающий за бытовое обслуживание, предупредил, что ночью в Руане небезопасно, орудуют дезертиры и мародеры. И вдруг вижу перед собой группу ожесточенно спорящих и жестикулирующих людей — дело дошло чуть ли не до драки.
Не люблю вмешиваться в ссоры, но на этот раз, не знаю почему, верно, мною руководила судьба, я подошел и, подняв фонарь, строго спросил: «Что здесь происходит, господа?» Очевидно, мой штатский костюм и свет фонаря произвели сильное впечатление на людей, уже было готовых вступить в драку. По всей вероятности, меня приняли за тайного агента. В те времена они были наделены чрезвычайными полномочиями и имели право применять оружие по собственному усмотрению.
Спорящих было пятеро: трое зуавов (чернокожих солдат тогдашней французской колониальной армии — П. Н.), молодой лейтенант из императорских кирасир и до смерти напуганная, сильно загримированная дама, явно из дома терпимости (поскольку эти заведения работали с перегрузкой, для экономии времени, отопления и освещения, приказом по дивизии офицерам было разрешено, разумеется, по десятикратно возросшей таксе, брать дам на дом). Очевидно, этот офицер получил как раз такую даму и вел ее на квартиру. В темноте на него напали трое пьяных зуавов, явно не располагавших возможностью заплатить даже по минимальному солдатскому тарифу. За нападение низших чинов на офицера полагается расстрел, но зуавы полагали, что в темноте их не распознают. Да и когда считались с приказами эти буйные чада дикой африканской природы. Единственный приказ, которому они подчинялись, была разнузданная похоть. Как только свет фонаря осветил их черные разъяренные лица, они молча спрятали ножи и растворились в темноте. У дамы случился припадок истерического смеха. Она не верила, что осталась жива. А лейтенант (сейчас я получил возможность рассмотреть его внимательнее, это был по-галльски подтянутый, не больно широкий в плечах господин в сбившемся набекрень кирасирском кивере, совсем еще молодой, лет двадцати, с пышными рыжими усами над чувственным ртом — он не был красавцем, но принадлежал к тому типу мужчин-петухов, которые особенно нравятся женщинам — знаю это по себе) звякнул шпорами и произнес приятным баритоном «Je vous remercie bien, monsieur![14] Без вашей помощи я, наверно, был бы уже мертв. Не говоря уже о том, что могло бы случиться с барышней. Впрочем, это входит в ее обязанности, — он криво улыбнулся, — хотя она и не привыкла делать это бесплатно. Думаю, что эти господа не заплатили бы ей ни су…» Я удивился, что у него хватает сил шутить после всего случившегося. Ведь еще пять минут назад его жизнь висела на волоске. «Я не дрожу за свою жизнь, шер месье, — ответил он. — Впрочем, я еще не представился вам. Вы должны знать, чье офицерское достоинство вы защитили этой ночью. Честь имею, — он вновь звякнул своими кавалерийскими шпорами, — Анри Рене Альбер Ги де Мопассан, дворянин из Пикардии».