Четвертый крик
Шрифт:
Какое-то невыразимо щемящее чувство досады охватывает меня каждый раз, когда я думаю о том, что мы могли — да, могли! — сохранить свое отечество и тем предотвратить трагедию двухтысячелетнего рассеяния среди других народов, бездомного иждивенчества, выпадения из процесса нормального государственного и культурного развития,
Порой кажется, что всего три обрядовых требования надо было как-то смягчить, — хотя бы уже под конец, в римскую, сравнительно цивилизованную пору, — чтобы избежать впоследствии всего ужаса не только физических бедствий, но и моральных унижений, выпавших на нашу долю в положении жидов, в положении страны жидов, — virtual nation, — расползшейся внутри христианских стран, которые в течение веков взирали на нее как на ненужное, вредное, инородное тело, причем этот взгляд, был присущ, как известно, не только Гитлерам и Шафаревичам, но Вагнерам и Достоевским тоже.
Всего три: допустить в качестве жертвоприношений свиней (есть-то их никто нас не заставлял), разрешить изображения, создаваемые не нами, и воздержаться от обрезания, — если они (все три требования) сопряжены были с опасностью для жизни. Этому и исторический прецедент, как говорят юристы, уже был. Я имею в виду субботу, отказ от которой перед лицом врага был разрешен у нас за много веков до этого.
Однако — увы, мечтать не вредно. Как показывают факты, при всей взрывоопасности этих трех камней преткновения, дело было, конечно, не только в них. Да и поработители наши обращались к ним не столь уж часто. Как правило, и при греко-македонском, и при римском господстве мы имели возможность отправлять свои религиозные нужды в полном соответствии Заветам. Во всяком случае, нам «порабощенным» жилось там отнюдь не хуже, чем в «свободных»
Не римские запреты подорвали нас, а наши собственные. Мы взвалили на себя ношу, которая оказалась не по силам элементарным природным человеческим возможностям — ношу варварски слепого, дикого и, если хотите, языческого в своей ритуальной оснастке, иудаизма. Но об этом я уже говорил. Об этом, собственно, и весь очерк.
Найдутся, видимо, читатели, которые прочтут его как нелепую попытку навязать прошлому некоторую альтернативу с высоты знания его трагических последствий.
В мои намерения ничего подобного не входило. История не знает альтернатив.
«Прошлое не безупречно, но упрекать его бессмысленно, а изучать надо». Этими словами Максима Горького я защищался однажды от партийного начальства, стремившегося закрыть мое исследование о русском символизме. В контексте этих же слов обретаются и мотивы моего нынешнего, столь не легкого для меня, похода в нашу историю. Надеюсь, что и непредубежденный читатель воспримет их не иначе: этот очерк обращен не к нашему прошлому, а к нашему настоящему.
Когда моя взрослая племянница из Израиля познакомилась с его содержанием, она спросила: «А уверены ли вы, что, сохранив свою землю и свою страну, мы непременно пришли бы к демократии, подобно западным странам, а не остались бы такими же, как ныне многие арабские страны?».
Я опешил. Я не знал, что ответить. Я и сейчас не знаю.
Знаю только, что вопрос ее, рожденной уже на вновь обретенной нами земле, был продиктован тревогой и неприязнью к воинствующим ортодоксалам, которые и сегодня одержимы задачей любой ценой сохранить за иудаизмом статускво господствующей государственной идеологии.