Чистая сила
Шрифт:
Я вынужден был назваться, хотя сделал это с подчеркнутой неохотой. К слову скажу, что я это в последний раз здесь неохоту подчеркивал, и больше по инерции, потому что в подчеркиваниях моих никакого смысла уже не было: хоть подчеркивай, хоть двумя разноцветными полосами, хоть совсем зачеркни — ему было все равно. Но опять-таки и уйти я не мог. Больше скажу: как-то так получилось, что я не только не мог, но и не смел уйти.
Дело в том, что человек часто на свою волю полагается больше, чем она, воля, выдержать может. Говоришь себе: «захочу — уйду, захочу — прерву; только сейчас еще не очень хочу, но как очень захочу — сделаю». Но не уходишь, не прерываешь и уже забываешь о волевом своем
Сейчас, отдаленный годами от тех часов моей жизни, понимаю, что воля случаем не управляет: хочешь, не хочешь, а в необходимую для твоей жизни историю все равно попадешь, и никакая воля тебя от этого не убережет. Другое дело, как ты уже внутри истории своей волей распоряжаться станешь (правда, если она сама тобой не распорядится). Что же касается того, кто этой необходимостью случая распоряжается и для тебя его еще до самого твоего рождения, может быть, готовит — нам неведомо. Может быть — судьба? Но расплывчато и малоутешительно.
Впрочем, сейчас не в этом дело.
Как-то само собой получилось, что мы разговорились: вернее, говорил в основном он, а я — только отдельными фразами. Но все же! Он пространно, в лицах, и не без остроумия рассказывал мне о здешних обитателях, а я слушал и все никак не мог уяснить себе: есть ли цель у него особая? Не просто же поболтать он ко мне вышел! И не просто же в сторону ушедшего старика заглядывал! И не просто же так старик меня предупреждал! И я чувствовал, что она была, цель, хотя, конечно же, не мог понять — в чем? Порою я подмечал на себе (и это вдруг среди самого, можно сказать, смеха) его изучающе-холодный взгляд. Наверное, и болтовня тоже была приспособлена для дела и служила…
Прервавшись на полуслове, он вдруг спросил меня: чем я занимаюсь? И спросил-то холодно. Я сказал, что работаю на заводе. Он спросил: кем? Я сказал, что бетонщиком.
— Так-то уж и бетонщиком?
— Именно так.
— Что-то мало верится, — сказал он и тут же внезапно потянулся к моим рукам, ухватил за запястья и развернул ладонями вверх. Я отдернул руки. А он нехорошо улыбнулся и сказал:
— Ну а вообще-то, как говорится, в свободное время — пишешь небось? А?
Я промолчал.
— Дело, — сказал он одобрительно, будто получил положительный ответ, и опять улыбнулся. Улыбка его была характерной: он высоко поднимал углы рта так, что усы вытягивались в стрелку. Они так ровно вытягивались, что мне подумалось: не репетирует ли он такую свою улыбку перед зеркалом?
— А впрочем, — сказал он, помолчав и еще раз повторив «а впрочем», выговорил твердо: — А я — артист.
Я с недоумением на него посмотрел. Но он не шутил.
— Да, артист, — продолжал он, — но не в том, пошло-сценическом смысле: я не на театре играю, я — артист жизни.
При последнем восклицании он взглянул на меня чуть ли не высокомерно. Но, как видно, следы недоуменности еще оставались на моем лице, потому что высокомерие его взгляда возвысилось и еще.
— Для непонимающих — могу объяснить, — он сделал плавный круговой жест на себя, как бы отделяя часть пространства от всего остального. — Я сказал: «артист жизни», но не хочу, чтобы это воспринималось в пошлом смысле — мол, все мы в этой жизни актеры, каждый играет свою роль и так далее. Так, кажется, любят у нас выражаться. Я, разумеется, совсем не в этом смысле. Я уже сказал о сцене, потому и не принимаю жизнь, как сцену. У меня другое. Представь себе, я долго искал, что называется, себя — очень, очень долго. И ничего не отыскал. Да и отыскать не мог. Я по рождению другой, я артист
Мысль эта показалась мне остроумной. Но тут же я подумал: «А не издевается ли он надо мной?» Хотя лицо его было серьезным.
— Так получается, что актер уже и есть безнравственный человек? — сказал я, чуть только улыбкой скрашивая серьезность, которая невольно во мне проявилась (я ее стыдился — своей серьезности, потому что все-таки не очень мог доверять Ванокину: не может быть, чтобы такой — говорил совершенно серьезно).
— Получается, что так, — отвечал он. — И чем сильнее актер, тем он безнравственнее. Хотя и поневоле. Вследствие, так сказать, специфики профессиональной.
— Значит, и писатель — он тоже… — воскликнул я, не сумев сдержаться.
Здесь он поднял руку, и я подумал, что он опять сделает свой жест отделения пространства, но он осторожно дотянул ее до затылка и чуть к нему прикоснулся.
— Не думал, — проговорил он. — Честно говоря, не думал. Но… — он прищурил глаза, — если поразмыслить, то… если поразмыслить… Нет — с писателем другое. Он ведь не воплощается, он со стороны видит. А это — другое. Хотя и сам может быть подлецом, но это уже не от искусства.
Но здесь главное возражение его рассуждению у меня прояснилось. Я ему обрадовался и решил высказать без подготовки. Впрочем, я уже был втянут в беседу и стал понемногу горячиться.
— Значит, все правильно, и в жизни нельзя быть артистом. Значит, если вы допускаете, что можете быть артистом, то и допускаете, что можете быть безнравственным, — выговорил я поспешно (замечу, что «ты» я так и не смог ему говорить, хотя его «ты» принял, поневоле).
— Можно, — в тон мне и тоже быстро сказал он. — Артистом быть можно. Ты же здесь сказал не про актера. Ты его формально с одной сцены на другую перенес. Но я же сказал: жизнь не сцена. И я настаиваю на этом.
— Да какая же разница: актер, артист. Только в словах.
— Не только в словах, — заметил он строго, — но и по самой сути.
— Ну, так можно все передернуть, — проговорил я чуть ли не с обидой, сам не знаю, откуда и обида-то взялась тут.
— Передернуть можно. Только неизвестно, кто из нас больше передергивает, — он тоже заметно стал горячиться. — И какой мне смысл передергивать. Тоже мне — слово нашел. Писатель! Думать надо больше! И выбирать…