Чистота
Шрифт:
– Как будто кто-то сек розгами ребенка.
– А теперь они вместе простудились, – добавляет Жан-Батист.
– Бедная мадам, – вздыхает Элоиза.
– Ей надо уехать в Дофине, – говорит Жан-Батист. – Не понимаю, почему она не уезжает.
– Или та должна вернуться сюда.
– Кто? Зигетта? Ты могла бы спать спокойно, зная, что в доме убийца?
– Она не убийца, Жан. Хотя нет, я не могла бы жить с ней в одном доме. Нам нужно найти другое жилье. К примеру, Лиза говорит, что есть хорошая квартира рядом с нею на Рю-дез-Экуфф. Ее снимают нотариус с женой, но
– Говоришь, к примеру?
– Зато там нам бы никто не мешал, – продолжает она.
– Но соседом у нас был бы Арман.
– Это можно пережить, – говорит она. – Ты подумаешь, Жан?
– Подумаю.
– Обещаешь?
– Обещаю.
Они расходятся. Продолжают одеваться. Он застегивает камзол, стоя у окна, и смотрит вниз на качающийся полотняный навес фургона, уже виденный им однажды: «Месье Гюло и сыновья. Перевозки для дворянского сословия».
Что подтолкнуло его к разговору об отъезде? Свет над колпаками дымовых труб? Неужели? Получается, в доброй половине случаев человек вообще не знает, о чем думает, чего хочет. Однако идея покинуть Париж не столь уж несбыточная. Саньяк, скорее всего, согласится занять его место. Конечно, за разумную цену. А что до шахтеров, то с чего им возражать, если они будут получать причитающееся им жалованье? Он пытается нарисовать себе картину: он и Элоиза беззаботно гуляют по зеленой траве, по лесам, полулежат, откинувшись, в стогах сена, выслеживают форель в ручье. Получают благословение матери…
Но как бы ни хотелось, ему не так-то легко себе это представить. Гораздо проще увидеть, как он постоянно терзает себя мыслями о кладбище, а потом придумывает причину, почему необходимо срочно вернуться в Париж.
– Сегодня я куплю бычьи хвосты, – говорит Элоиза. – Мясник Самсон обещал их для меня оставить. Рабочим понравится. Я их приготовлю с луком и чесноком, с помидорами и тимьяном, добавлю побольше красного вина и, может быть, свиные ножки. Свиные ножки очень хороши для тушения. От них соус делается гораздо насыщеннее. Тебе мама никогда не готовила свиные ножки, Жан? В Нормандии едят такое блюдо? Жан… что ты делаешь?
Он перешел от окна к туалетному столику и сидит, уставившись, в голубое сияние зеркала.
– У тебя начинается мигрень? – спрашивает она, подходя и ласково обхватывая руками его голову.
– Нет, – отвечает он, – вовсе нет.
– Мне не надо было вспоминать про Зигетту.
– Она тут ни при чем.
– Но ты хмуришься.
– Я только что заметил, – говорит он, – что начинаю походить на старого Дюдо.
– Дюдо? Кто такой этот Дюдо?
Встретившись с ней в зеркале глазами, Жан-Батист усмехается.
– Один наш родственник, крестьянин, – говорит он. – Чистейшей воды крестьянин.
Воздух уже раскалился от солнца. Жара изливается на Рю-о-Фэр, изливается прямо ему в череп. В самом конце улицы он видит темные очертания прачек у итальянского фонтана, а блестящие капли воды вокруг них напоминают ему рой пчел. Он открывает дверь кладбища – она не заперта и не запиралась с той ночи, когда застрелился Лекёр. Не помогла ему запертая дверь. И уж точно она не помогла Жанне. А что касается воришек, всегда готовых стащить немного дров, то эти темные личности вообще не склонны пользоваться дверями.
На
Дюжина шахтеров сидит кружком у креста проповедника, их сапоги тонут в высокой траве. Одни курят трубки, другие жуют оставшийся от завтрака хлеб. Инженер желает им доброго утра и идет дальше, в домик пономаря. Кухня теперь совсем пуста, из нее убрано все, кроме самого необходимого для приготовления пищи рабочим. В бывшей комнате Лекёра стоят упакованные в ящики церковные книги, но что с ними делать, куда отправить, кому они могут понадобиться, пока неясно. Большую кровать наверху разберут завтра или послезавтра и по частям перенесут на Рю-Обри-Буше. Еду теперь будут готовить на новом месте, в западном конце кладбища. Вскоре находиться в доме станет слишком опасно. Любой упавший с церкви камень с легкостью проломит крышу, точно пушечное ядро.
В конце стола движется какая-то тень, постепенно становясь все более явственной. Это пономарь, его серебристые волосы расчесаны и аккуратно завязаны, но ни кафтана, ни камзола на нем нет, только старая сероватая рубаха из небеленого льна, расстегнутая до середины груди. В руках он держит куриное яйцо, с которого аккуратно счищает скорлупу.
– Вы уже почти все здесь собрали, – говорит инженер.
Манетти кивает, не отрывая глаз от яйца.
– Наверное, будете скучать по дому, по чему-нибудь, к чему привыкли?
– По огороду, – говорит пономарь, – у нас больше не будет огорода.
– Огорода? Да, не будет.
Из кухонного окна Жан-Батист видит узенький полумесяц маков, выросших на месте могилы Фаселей. И уже заметны молодые стебли иван-чая у склепов западных галерей, а рядом щавель, который любят жевать рабочие.
– Это правда, – спрашивает Жан-Батист, – что когда-то здесь косили траву на сено и пасли скот?
– Правда.
– Мне Жанна рассказывала. Когда я в первый раз сюда пришел. Она запомнила все ваши истории, месье.
– Есть истории, – говорит пономарь, устремив на Жан-Батиста прямой и не совсем дружелюбный взгляд, – которые ребенку не рассказывают.
Наступившую тишину прерывает заглянувший в дверь доктор.
– Превосходное утро, – говорит он, сияя. – Желаю вам обоим здравствовать. – Потом обращается к Жан-Батисту: – Направляетесь в церковь? А где же красавица, которую вы непостижимым образом уговорили с вами жить?
– Она скоро придет, – отвечает Жан-Батист.
Снаружи, по дороге в церковь, доктор тихо произносит:
– Боюсь, рассудок начал ему изменять.
– Кому? Манетти? Мне показалось, что он в совершенно здравом уме.
– Ах, вот как!
– Как дела у Жанны? – спрашивает Жан-Батист.
– Вас интересует мое профессиональное мнение?
– Да.
– Для нее самое насущное теперь – дитя. Это важнее всего. Я вызвался быть ее акушером, когда подойдет срок. Бесплатно. Сам себя назначил кем-то вроде дядюшки.
– У вас уже есть племянница в Лионе, если не ошибаюсь?
– Да. Моя драгоценная Шарлотта.