ЧиЖ. Чуковский и Жаботинский
Шрифт:
Десять томиков Гейне — последний отдел великого «Священного Писания» евреев. Гейне оттого и для русских есть как бы русский, что он есть полный еврей, без усилия слиться с кем-нибудь.
Но Гейне — один. И около него в литературе не горит ни одно имя, сколько-нибудь с ним равное. Его друг и недруг Берне представляет собою уже обыкновенную публицистическую величину. Он был честен, ярок. Ему принадлежит знаменитая фраза: «Соком нервов моих пишу я свои сочинения». Но кто же из нас не пишет их соком нервов? Иначе и нечем писать: не сапогами же. Берне обыкновенен как человек. Все меры благородства и пафоса не заменят того, что бывает в человеке, как какая-то необъяснимая сила и прелесть не заменят таланта, гения. У Гейне он был. Но, кроме него, ни у кого еще из евреев в европейской литературе его не было.
Спор поднявшийся, однако, движется не по этой орбите. Если бы мы говорили о Гейне и величинах, равных или подобных ему, мы говорили бы только о поэзии. Но, кроме поэзии, есть и литература. Поэзия, напр., французов слаба, суха, черства, но, тем не менее, они имеют великую литературу. В поэзии они уступают даже полякам, ибо у них нет Мицкевича и даже близких к нему непосредственных, природных лириков и эпиков. Но их литература превосходит почти все европейские литературы. Литература есть, главным образом, не поэзия, но отражение всей образованности, т. е. всей совокупности идей, эмоций, увлечений и разочарований страны, какие она переживает в волнующейся своей истории и выражает все это в слове. Из истории французской литературы нельзя исключить Литтре, хотя он не написал ни одной строчки стихотворения и не вымыслил ни одной фабулы, как из истории английской литературы нельзя исключить Джонсона, хотя он всю жизнь сочинял свой знаменитый словарь. В нашу литературу В. И. Даль вошел не своими незначительными повестями, но «Толковым словарем живого великорусского языка», этим огромным памятником трудолюбия, любви и понимания. Если мы возьмем в этом объеме литературу, то
216
Шейн (Шеин) Павел Васильевич (1826–1900) — известный фольклорист и этнограф, собиратель русского и белорусского фольклора, автор и составитель книг: «Русская народная песня» (1870), «Белорусская народная песня» (1874), «Материалы для изучения быта и языка населения Северо-Западного края», 1–3. 1887–1902, «Великорус в своих песнях, обрядах, верованиях, сказках, легендах». Вып. 1–2. 1848–1900 и др.
И неужели когда-нибудь хватит у русских духа оттолкнуть от себя заунывные песни белорусов, такие печальные, такие нам родные? А с белорусами связана и Литва, а с Литвою — и еврей Западного края, совершенно неотделимая фигура на фоне западной русской жизни. Мицкевич был польский патриот, без всяких юдофильских тенденций, но правдою поэтического воссоздания он почувствовал невозможность, воспроизводя Литву, обойти фигуру еврея в Литве, и он создал приснопамятный образ еврея-цимбалиста («Пан Тадеуш»). Не забудем, что евреи везде вошли гостями, во Францию, в Германию, в Англию и в Италию, но в бывшей Польше и Литве и в некоторых местах Закавказья они суть аборигены, пришедшие гораздо раньше русских и живущие не разрозненно, а сплошною массой, туземною массой. Это большая разница. Можно избить гостей или не общаться с гостями, но не общаться с частью своего населения, притом старого, или, как существуют проекты, объявить их, ни с того ни с сего, «иностранцами», напр., иностранцами, «начиная с 1910 года», — это значит написать бумажку, ничего не значащую. Бумажка будет мучительна для лиц, но от нее не дрогнет население, или, пожалуй, оно застонет новым стоном, но все-таки оно никуда не уберется, ибо, прежде всего, ему некуда убраться, и сделается только враждебным или индифферентным к родине.
Что сделалось с добрым Жаботинским — я не знаю. Лет семь тому назад я его встретил за границей. Худенький молоденький еврей, почти мальчик, он был тогда типичным русским интеллигентным евреем, подсмеивавшимся над некоторыми древнееврейскими заветами, составляющими неудобство в быту, в жизни. Его повергало в негодование талмудическое запрещение «варить козленка в молоке его матери». «Помилуйте, из-за этого, — говорил он, — мы не можем, я не могу есть котлеты в масле. Котлета из мяса, положим, телячьего, а масло из молока коровы, может быть, его матери: по этому глупому основанию у нас котлеты пекутся, а не жарятся на масле, и это черт знает какая гадость, которой я, конечно, не стану есть, предпочитая христианские или вообще европейские кушанья. Да и многих других удовольствий мы лишены из-за талмудических суеверий». И он мне сообщил кое-какие интимности. А на развалинах Колизея в глубокую ночь он в упоении читал из Лермонтова:
Ликует буйный Рим, торжественно гремит… [217]Таким образом, последующей метаморфозы никак нельзя было предсказать в нем. Говоря именами, он родился Таном и был Таном лет до 24-26-ти. Весь ушел в русские интересы, русский дух, русскую интеллигентность. Но под беззаботной и частью легкомысленной наружностью в нем жило, очевидно, впечатлительное сердце. Его потрясли погромы. За это время я его не видел, но мне передавали, что года три после того, как я его впервые встретил в Риме, он был уже вовсе не тот человек: облекшись в длинный сюртук еврейского покроя, приняв всю талмудическую наружность, он даже отказывался говорить с русскими по-русски, предлагая выбрать другой «безразличный язык», бредил древним величием Израиля и, прерывая грубо и жестко все темы, говорил, что никто из евреев не вправе ни о чем думать и ничем заниматься, пока льется или грозит пролиться еврейская кровь. Таким образом, мы здесь имеем впечатление, подействовавшее подобно ушибу. И никакого рассуждения. Жаботинский весь ушел в сионистскую мечту, не замечая, что это — именно мечта, притом литературная, да еще подражательная, подобная «пангерманизму» немцев и «панславизму» старых славянофилов. Тут ничего нет оригинального и еврейского, ни одного слова. Никакой нет еврейской мысли. «Миссию Израиля», если уж ее нужно признать (а она есть, и ее признать нужно), выполняют гораздо лучше, и притом в более древнем смысле, в более священном смысле, такие евреи, как Левитан и Шейн или как Тан, написавший прекрасные и трогательные слова, что «Гаршин для него есть совершенно свой, родной писатель, без любви к произведениям которого он себя представить не может», чем такие господа, как Жаботинский, которые представляют что-то похожее на Погодина в еврействе [218] . Они забыли первое же слово, сказанное Свыше первому еврею: «О семени твоем благословятся все народы». Это выслушал Авраам, как последствие завета своего с Богом, ибо, избрав для завета одного человека, Он через него одного соединялся и с прочими людьми, нимало их не отторгнув от Себя, соединялся вот через это «семя Авраама», т. е. «потомство Авраама», ибо везде в Библии «семя» обозначает потомство. С того времени, с самого того момента и начинается вхождение евреев в «другие народы», так что уже правнук первого еврея переходит в Египет, куда затем переходит и все главное потомство Авраама; но и в Египте оно не остается навсегда, а переходит в Ханаан, в землю финикиян, затем возвращается, как «плененное», в Вавилон, опять ворочается, но частично, в Ханаан, а главною массою рассеивается по всему персидскому и греко-сирийско-египетскому миру, затем по римскому миру и, наконец, переходит в среднюю и восточную Европу, переходит и к нам. Вот картина, до такой степени простая и так упорно повторяющаяся, что нет возможности, с одной стороны, не признать в ней «перста», как говорит наш народ, т. е. не признать «указания свыше», а с другой стороны, очевидно, эта странствующая и рассеянная миссия гармонирует и с характером народа. Ведь обыкновенно Провидение и действует через естественные силы природы, а в истории оно проявляется и может проявиться только через характеры народов, через их индивидуальные и почти зоологические отличия, через все то, что мы называем «физиономией народа» или его «национальною обособленностью». Национальная обособленность евреев есть их универсализм: римлянин всегда думал по-римски, грек — по-гречески; но уже Иосифа Флавия, этого, до известной степени, Карамзина еврейства, написавшего первую их историю, сами же евреи называют ренегатом-римлянином — до такой степени он усвоил и слился с римскою культурой, с римским духом, смотря на все специально-еврейское, как Жаботинский до своего озлобления. Посмотрите: станут ли татары Казани и Крыма так замешиваться в русскую литературу, с такою старательностью писать по-русски, издавать для русских книги и, словом, так отзывчиво и полно отражать русскую культуру, как евреи? Ни татары, ни поляки, ни литовцы, ни финны или шведы, ни немцы этого не делали и не делают. Исключения есть, но личные, редкие, не массою. А евреи, пройдя гимназию и университет, массою принимают участие во всех мельчайших подробностях русской жизни, как врачи, как юристы, и не везде успевая, часто влача нищенское существование, т. е. не по одной выгоде, а по действительной слепленности с русскими, прилепленности к русской жизни. Неужели же еврей-оператор, служа где-нибудь в клинике и оперируя приходящую русскую бедноту, оперируя по должности и бесплатно, «преследует еврейскую идею», а не делает просто хорошее дело для русских и от всей души? Оставим нелепую идею «вечного жида»,
217
Из стихотворения М. Ю. Лермонтова «Умирающий гладиатор» (1836). Эта цитата позволяет предположительно датировать встречу Розанова с Жаботинским, она вошла в очерк Розанова, написанный во время путешествия по Италии, «На вершине Колизея», опубликованный: Новое время. 1901. 9 июня.
218
Погодин Михаил Петрович (1800–1875) — писатель, историк и публицист, отстаивал идею самобытности русской культуры в духе формулы «православие, самодержавие, народность».
а скупец или считающий себя накануне разорения никому ничего не даст. Истина очевидная. И «счастливая идея» может быть, действительно, внушена евреям свыше, внедрена в их инстинкты, перешла в их кровь, чтобы они были расположеннее к другим народам, ласковее с ними, входили влюбчивее в их культуру, в их идеи, во все необозримые мелочи их быта и жизни, что, действительно, и совершилось. Отрицать, что Испания «благословилась о семени Авраама» в пору испано-арабской культуры, когда евреи своим трудом и образованием обогатили, оживили и осчастливили весь этот край, всю страну, — этого никто не сделает, против этого восстанут все историки. Испания цвела еврейством и евреями — это истина очевидная, общеизвестная. Но только в том фазисе испанской истории евреи и не были гонимы; в истории остальных стран Европы они прививались, но не удерживались, срываясь под ужасной мыслью, что они «против всех в заговоре». Поэтому здесь можно говорить не о счастье гармонии, а только о попытках. Что же, разве философия европейская не «благословилась» о Спинозе, политическая экономия европейская не «благословилась» о Давиде Рикардо или европейская музыка — о Мейербере и других? Нужно читать скромную и прекрасную жизнь Рикардо, чтобы быть тронутым ею, пожалуй, даже больше, чем известною жизнью Спинозы. Еврей и нехристианин, он до того тянулся к европейской культуре, что «свои» отреклись от него, возненавидели его, возненавидели «свои» Погодины и Жаботинские. В то же время он отличался таким личным характером, что Д. С. Милль и все первенствующие умы Англии не просто приняли его в свой круг, но полюбили его, привязались к нему. Так прожил он жизнь, не меняя своей веры, в отчуждении от своих, близкий с чужими. Вот пример «миссии» еврейства, которая очевидна. Миссия эта заключается в том, чтобы, нося свободно в себе свой собственный образ, жить именно среди чужих, не рядом со своими, всегда и везде «в рассеянии». Положение меланхолическое. Но что делать, — оно нужно другим. Бог же печется о мире, а не о человеке и даже не об одном народе. И вечная еврейская как бы «отторгнутость», ранняя и всегдашняя потеря ими своей родины — это-то и есть подлинная и родная история Израиля. «В изгнании» они, в «голусе» — это они «на родине», «в руке Божией», в «своем»… и как соберутся в Иерусалиме, — вдруг очутятся «на чужбине», выпадут из руки Божией, станут не на «свой путь». В рассеянии их призвание, в рассеянии их спасение.
Как видим, вокруг статьи Чуковского завязалась долгая и бурная полемика, но, видимо, ее размах не устрашил Чуковского, если он опубликовал еще одну статью, которая, на первый взгляд, лишь отчасти имела отношение к полемике о евреях и русской литературе, основная ее часть была посвящена творчеству Семена Юшкевича. Она отвечала сразу всем оппонентам и носила иллюстративный характер: на примере творчества Юшкевича Чуковский показывал, что имел он в виду, когда писал свою первую статью, открывавшую полемику.
К. Чуковский. Евреи и русская литература
II. Чужой кошелек и Семен Юшкевич [219]
«А чем все эти мученицы не заслуживают вашего участия, уголка какого-нибудь в вашем превосходнейшем, — а у вас превосходнейшее! — сердце, — восклицал я, дрожа от стыда, — ведь, по-вашему, это плоды всеобщего, так сказать, нелепейшего режима, а по-моему, великодушнейший из людей, по-моему, это дерево могучее, грозное, баобаб необъятный, неописуемый… Оголите, оголите этого миллионнейшего удава, мужика всеобщего, всесветного, проверьте, позвольте, позвольте, — ловил я его рукой, — себя, меня проверьте» и т. д.
219
«Утро» (одно из названий газеты «Свободные мысли» в указанном году). 1908. 29 сент. Семен Соломонович Юшкевич (1868–1927) — писатель и драматург; печатался в горьковских сборниках «Знание», здесь в 1903–1908 гг. вышло собрание сочинений Юшкевича в 5 томах. Чуковский сочувственно откликнулся только на второй том рассказов Юшкевича, изданных в издательстве «Знание» (Одесские новости. 1905. 17 июля), где особенно отметил рассказ «Левка Гем». Настоящая статья включена в сборник статей Чуковского «От Чехова до наших дней» (1908), в составе этой книги вошла в КЧСс. Т. 6 под заглавием «Семен Юшкевич».
Спрашивается: откуда эти строки?
Сомнений быть не может: это Достоевский.
Какой-то пародист — их теперь так много — довольно хорошо, хотя и косолапо, передразнил Достоевского, его исступленный стиль, судорогу его стремительных слов, и всякому, даже неопытному в литературе ясно, что пародист копировал гениальные «Записки из подполья».
Пародия озаглавлена «Записки студента Павлова», и автором ее оказывается отнюдь не О. Л. Д'Ор [220] , а один из популярнейших наших писателей, сотрудник сборников «Знания», г. Юшкевич.
220
О. Л. Д'Ор, статью которого см. выше, был автором юмористических рассказов, сатирических фельетонов и пародий.
Не только стиль, не только ритм речи, но и самый сюжет великого произведения постарался он пропародировать.
Как и у Достоевского, герой г. Юшкевича упивается своей ролью униженного, оскорбленного, обманутого.
Как и у Достоевского, этот герой обожает своего врага и мучителя и, точно так же как у Достоевского, говорит о нем:
«А главное, главное, ведь я сам обожал его и, кажется, в ту пору пошел бы на казнь за одно только слово одобрения, ласки».
Как и у Достоевского, герой г. Юшкевича чувствует какую-то сладострастную радость в самооплевании и окончательно обкрадывает Достоевского, когда говорит о «сладких минутах» страдания: