Что было и что не было

Шрифт:
Вместо предисловия
Вы видите «Дом Мистерий», его фрески, вы ходите по улицам и площадям Помпейским, — но можете ли вы по этим останкам на редкость хорошо сохраненного нам извержением Везувия города воссоздать кипевшую в нем когда-то жизнь? Конечно, нет, — говорит нам автор этой книги. Вы читаете исторические статьи и книги о первых годах революции и советской власти, написанные в СССР и за его рубежами. В этих книгах даты, статистико-экономические выкладки и таблицы, цитаты из тогдашней повременной печати и «голые факты» (как будто бывают «голые факты», не одетые в костюмы, соответствующие взглядам и настроениям автора!)… Но жизнь, живую жизнь не ищите в этих книгах, даже и в том случае, если они написаны и не в СССР, и не «прогрессивными» историками. А статистика — она, помимо всего прочего, может быть прочитана совсем по-разному. Недаром в СССР бытует пословица: есть ложь грубая, есть ложь
Но вот воспоминания не вождя, не «деятеля», не партийного вожака, а просто современника той или иной эпохи — они неизмеримо больше дают для понимания самого воздуха времени, «шума времени» (по словам О. Мандельштама), «музыки эпохи» (выражение А. Блока). В них мы чувствуем сам пульс эпохи, саму ее живую жизнь. Видим, как эпоха переживалась ее рядовыми, пусть и не выдающимися дарованиями, современниками. А ведь в этом-то и сама суть жизни, суть истории, ни в какие даты и статистику не укладывающейся, никакими схемами не объясняемой.
Этот-то вот неповторимый воздух эпохи, все пронизывающий — от столиц до «глубинки», и передают нам ярко и выпукло картины, нарисованные умелой рукой С. М. Рафальского.
Многие — и с многообразными оттенками восхищения или отталкивания — рассказывают о первых месяцах (особенно же — первых неделях) Февральской революции. Рассказывают задним числом — и с очень искаженным десятками последующих лет освещением. Отрешиться ведь от оценки, даже в простом описании, — оценки, порожденной опытом последующих трагических лет, почти совершенно невозможно. Но у С. М. Рафальского очень верно, очень ярко дано это почти физическое ощущение не свободы, в западноевропейском ее понимании, а той русской вольной волюшки, слегка — анархической, никак не социально-правовой, какой дышала тогда Россия — от Великого князя Кирилла Владимировича, выведшего матросов с алыми знаменами к Государственной Думе, — до последнего уличного мальчишки-газетчика… Никакие сухие рассуждения о неподготовленности русской интеллигенции к конструктивному государственному строительству не дадут нам лучшего об этом представления, чем небольшие сцены в книге С. М. Рафальского. Возьмем хотя бы рассказ о приведенном в революционную милицию мелком воришке и уговаривающем его, вора, комиссаре из адвокатов, что, мол-де, воровство при старом, ныне павшем царском эксплуататорском режиме — это одно, а воровство при революционном, народном строе — это совсем другое: «две большие разницы», как говорят в Одессе… А обывательская осмысливающая ходовые термины филология: так, монархические зубры осмысливаются иначе: «В чемодане Штюрмера нашли фальшивые зубы — это зубы старого режима»… Ну, чем это не более ярко, чем бытовавшая на городских окраинах и в деревнях начала двадцатых годов осмысливающая перелицовка слова милиционер в лицемера, — без всякого при этом сознательного понимания бессознательного глубокого понимания самой сути советской милиции.
И не столько Петроград «великого-бескровного» Февраля, не столько Киев первых месяцев «пролетарского» Октября и гетманской оперетки, сколько глухой — в 12 верстах от железнодорожной станции — волынский городок в те судьбоносные для мира годы — место пристальных и вдумчивых наблюдений Рафальского. Городок, так часто переходящий от императорской власти к безвластию розовых дней «великой бескровной», чтобы затем смениться новыми волнами наплывающих и уплывающих, часто весьма бесславно, властей: гетман с сокрушительно-пророческой фамилией Скоропадский, чубатые петлюровцы, первые красноармейцы-всявласть-советники, опять петлюровцы с тарасобульбовскими чубами, опять советские грабительские отряды погромщиков, почище петлюровцев (городок-то на две трети еврейский), разузоренные по всем швам своих кавалерийских униформ поляки, немецкие ландштурмовые части, опять советчики, опять немцы — уже Третьего Райха, и снова окончательные большевики… И, часто невзирая на все эти смены, дремуче-старый — по крайней мере, в «те баснословные года», — быт населения… Нововведения, как ни были бы они кровавыми, тогда еще не затрагивали глубинных пластов сознания…
Нужно быть хорошим художником-прозаиком, чтобы
И нужно быть поэтом, чтобы передать все очарование навсегда ушедшей старосветской жизни маленького городка с мирным сосуществованием десяти тысяч евреев и пяти тысяч украинцев и русских, поляков и обрусевших немцев… Дружно соседствующие «космические» (по удачному выражению автора) языческие сельскохозяйственные праздники, плотно соединившиеся с христианскими Святками и Троицами, Николами и Пасхами; засыпанные чуть ли не до крыш одноэтажные домишки под иссиня-черным небом с яркими рождественскими звездами; картежные вакханалии в местном клубе; любительские спектакли с аккомпанементом юных романов… И единственный на всю городскую окраину страж порядка — геркулес-городовой, на всю окраину храпящий от зари и до темноты, а ночами в той же дощатой будке весьма активно донжуанствующий, — не дающий спуску ни одной молоденькой горничной городка…
Сергей Милиевич Рафальский иной раз нет-нет да и дает в этой книге социологические наблюдения, политические соображения, но Рафальский-художник постоянно побеждает Рафальского-публициста — и рисует жизнь тех лет — с неповторимой ее пестротой и однотонностью, радостями и трагедиями, красотой и убогостью; рисует ярко, художественно, верно. Пишущий эти строки, правда, лет на девять моложе автора, но хорошо помнит описываемую им эпоху, и помнит именно так, как пишет о ней С. М. Рафальский. Картины, им рисуемые, тем более реальны, что в них весьма мало автобиографических элементов: автор стремится говорить не о себе, а о непосредственно наблюденном.
Книга С. М. Рафальского — большой вклад в мемуарную литературу нашего времени. А поскольку книга написана ярко и талантливо, она читается не только с пользой, но и с большим интересом.
Вот жизни длинная минея, Воспоминаний палимпсест…Борис Филатов
I
От крымской эвакуации и Константинополя и до сих пор эмиграция не переставала говорить и спорить об ответственности за революцию. Хотя — говоря по совести — всегда и везде, и при всех обстоятельствах за революцию ответственна допустившая ее власть. Но поскольку за рубеж выехали близкие родственники допустивших, — всю вину они поспешили переложить на самое яркое явление дореволюционной российской жизни — интеллигенцию. Она-де подготовила революцию…
И нужды нет, что Российская империя не была в мировой истории исключением: у всех более или менее цивилизованных народов водились милостивые государи, подготовлявшие революцию, но не у всех она происходила, просто потому, что подготовить ее так же невозможно, как по желанию вызвать грозу или извержение вулкана.
Если бы было иначе — уже давным давно в Советском Союзе не было бы комдиктатуры. Ведь даже на выборах в Учредительное Собрание, то есть когда она, еще блистая всеми румянами и белилами впервые явленной и нигде в мире не испробованной теории, обещала «народу-жениху», не стесняясь ничем, всевозможные блаженства земного рая — коммунистическая партия собрала всего одну треть голосов. И эта «треть» почти сразу же стала сокращаться за счет старых (т. е. профессиональных) рабочих, левых эсеров (Московское восстание), своей «красы и гордости» — матросов (Кронштадтское восстание) и бесчисленного количества крестьянских и просто народных восстаний. (Не говоря уже о Белом Движении, предположим «генеральском», хотя одному Богу известно, где было больше штабных и кадровых офицеров: у Деникина или у Троцкого.)
Если бы подготовка революции удавалась безотносительно к обстоятельствам, — эмиграция давно бы сидела в Кремле: средства, растраченные ею на стимуляцию «падения большевиков» — это Ниагара по сравнению с жалким ручейком, который будто бы лила на мельницу революции российская интеллигенция… Даже если взять советское правозащитное или диссидентское движение: при всей его количественной незначительности — оно в процентном отношении к населению едва ли меньше числа большевиков, «действовавших» в свое время не в парижских или швейцарских кафе, а в российских городах и селах. Диссиденты, вдобавок, интеллектуально выше и талантливей: все же заметные большевистские персоны (за исключением только впоследствии «замеченного» Иосифа Виссарионовича) в свое время сидели в эмиграции.