Что-то случилось
Шрифт:
– Как поживаете, Боб? – всякий раз спрашивает теперь Артур Бэрон, встречая меня в коридоре.
– Отлично, Арт. А вы?
– Очень рад.
…Не то эти перемены отвлекут внимание на конференции. А пока надо не забывать быть скромным, любезным и применяться ко всем и каждому. Иной раз мне кажется, Артуру Бэрону теперь некуда податься. Это называется манией величия. (Ведь он может и передумать – и Кейгл будет годами сидеть на своем месте, и соответственно все прочее тоже не произойдет. Или кто-нибудь другой без всякого предупреждения уволит и Артура Бэрона и меня, и это никак не отразится на деятельности Фирмы. Все как шло, так и будет идти.) Однако всерьез я эту мысль не лелею. Но кто же займет место Артура Бэрона, если он и правда заболеет или умрет, уйдет на пенсию, получит повышение или перестанет справляться со своей работой и его отодвинут в сторонку? Не я. (А может, и я.) Не думаю, чтобы они думали, что я когда-нибудь смогу заменить Артура Бэрона, так же как Артуру Бэрону никогда не стать Горацием Уайтом, если Гораций Уайт заболеет (заранее чувствую, это будет совсем не такая болезнь, как те, что прикончат Артура Бэрона, Грина, Кейгла и меля, – она будет одолевать его постепенно, томительно долго. Гораций Уайт не из тех старого закала здоровяков, которые заболевают и умирают быстро. Уже калека, он будет годами, скрипя, являться на службу, опираясь на алюминиевые палки или в кресле на колесах, и, страшный как смерть, будет улыбаться, сухо пофыркивать, по-свойски поминать прежние времена и до самого конца деспотично угнетать нас, так как по-прежнему будет держателем акций), умрет или выйдет на пенсию. (Горация Уайта уже оттеснили в сторону.) В нашей Фирме Уайту выше уже не подняться, ведь он только и может, что быть Горацием Уайтом – и не
– Вы только поглядите, – сияя, призывает он, словно сделал неожиданное открытие, которое осчастливит человечество. – Здорово, а? Вы только постойте и поглядите. Если делать вот так, он никогда не остановится. Они все разные.
– И правда здорово, – приходится мне отвечать, и стоять столбом, пока ему не надоест, что я торчу у него в кабинете, и он меня не отошлет.
Терпеть не могу стоять столбом.
Кажется, за всю мою жизнь мне никогда еще не приходилось стоять неподвижно так подолгу. Оглядываясь на прошлое, я чуть не всякий раз вижу себя неподвижным: в том ли, в другом ли воспоминании, стою изваянный в нем, или распростерт ударами кисти некоего художника-иллюстратора, или распластан на стекле под микроскопом в прозрачном синем или лиловом проявителе, или заключен в кадр цветного кинофильма. Даже когда лента движется, я вижу это движение лишь в застывшие мгновенья – в рамке кадра. И однако, даже стоя неподвижно, я, должно быть, все-таки двигался, раз попал с того места, где стоял, туда, где я теперь. Может, не по своей воле попал? У меня целый акр земли в Коннектикуте. Думаю, не по моей воле. Кто меня заставил? Думаю, кое-какая свобода выбора, кое-какое пространство для движения были у меня только в армии. Так по крайней мере мне казалось. Не только казалось. Я был вне семьи, не было у меня ни жены, ни должности, ни родителей, ни детей, и ни до кого мне не было дела. Никакие узы не связывали меня. Ни до кого в целом свете мне не было дела. Я спал с кем ни попадя. В чужой стране ходил к проституткам, и это мне тоже нравилось. Было весело. Нравилось жить не дома (было по крайней мере чем заняться. Если в субботу вечером никуда не шел, так по крайней мере сидел в казарме, а это лучше, чем сидеть субботним вечером одному у себя дома. Однажды в армии мне некуда было деваться в Новый год, и меня это ничуть не огорчило. Теперь по субботам и воскресеньям мы гостим у кого-нибудь, кого я вовсе не хочу видеть, и только и рвусь поскорей уехать. Эти нескончаемые воскресенья рано или поздно разрушат нашу семью. Я поглаживаю свой член. Я и тогда частенько это делал. А тогда я нередко чувствовал себя одиноким и рад был бы найти хоть кого-то, до кого мне было бы дело. Вот был бы у меня приятель, чтоб с ним переписываться, или хорошенькая девушка в тонком шерстяном свитере и в скромной юбчонке в складку, возлюбленная, которую бы я обожал и которая посылала бы мне свои прелестные фотографии. Я бы и сейчас не отказался ни от такого приятеля, ни от такой девушки. Я мечтал стать тем славным пареньком из голливудского фильма, в которого без памяти влюблена славная девчонка, тем молодым человеком, которому девушки пели по радио свои любовные песенки. Не стал я таким); и конечно же, я опять застыну на месте после того, как сделаю гигантский шаг вперед, на должность Энди Кейгла, и укреплюсь на ней. Я выступлю на конференции. Буду заниматься новым важным делом (укрепляться на новой должности), но делать все это буду, застыв на месте. (И когда укреплюсь и уверюсь, что в ближайшем будущем никто не даст мне коленкой под зад, мне станет уже не так интересно и работа моя обернется повседневной скукой. Не будет мне радости от того, что у меня есть, но будет страх это потерять. Вечно стану опасаться: а вдруг начальство узнало про мои крамольные мечты и мысли; стану молча в смятении дрожать при виде закрытых дверей кабинета более высокопоставленного администратора: вдруг оттуда появится кто-то крохотный, как мышь, растрезвонит мои секреты и это будет для меня хуже смерти. Предстану перед всеми голенький.) Все мертвое лежит неподвижно, разве что ветер взъерошит перья, мех или волосы. (Мне теперь кажется, я уже побывал везде, где только мог.) Стоит мне увидеть на шоссе дохлого пса – и меня начинает тошнить, и сердце сжимается от жалости. Он напоминает мне мертвого ребенка. А ведь я в жизни не держал собак. Дети и мертвые собаки вызывают сострадание. И те и другие бессловесны. Больше никто не вызывает этого чувства. На шоссе мне за несколько секунд попадаются один за другим два Дохлых пса, и вот уже кажется, рассудок мне наконец изменяет, я даже не в силах отличить только что увиденное от того, что помню или не хочу видеть. Нередко бывают минуты помрачения – со спины или сбоку я вдруг вижу силуэт человека, которого никогда толком не знал, которого не видел и не вспоминал десятки лет (на миг совсем чужие люди принимают облик ребятишек – моих одноклассников по начальной или средней школе – или тех кто был мне едва знаком по другим моим службам или мимолетно встретился в армии и тут же забылся. Однажды меня исколотил солдат, не знавший, что я офицер). Это всегда люди, с которыми я не был тесно связан и которых вовсе не хотел увидеть вновь. (Никогда мне не чудятся в незнакомцах те, кого я и вправду бы хотел увидеть.) Подлинные и воображаемые события смешиваются у меня в голове, их уже не различить. Подчас я не уверен, то ли сделал что-то, что надо было сделать, то ли только подумал, что надо сделать, и не сделал. Бывает, я дважды отвечаю на одно и то же письмо. Нет у меня никакой системы. На другое вовсе не отвечаю: помню, что хотел ответить тут же, и воображаю, будто уже ответил. Есть много такого, что я подумываю сделать и сказать, хотя сам знаю – лучше не надо. А то, пожалуй, лишусь места или загремлю в тюрьму. Я становлюсь забывчив. Зрение у меня ухудшается: я уже читаю в очках, и каждый год мне требуются новые, более сильные. Я лечу десны, но это лишь ненадолго сохранит мне зубы. Дома, с женой и детьми, я часто повторяюсь (дети не щадят меня и указывают мне на это); скоро стану повторяться со всеми и везде и меня начнут сторониться как болтливого старого дурака. Недавно я узнал, что в Южной Луизиане (во время деловой поездки в Новый Орлеан, оказавшись один в большом чужом городе, я подцепил в баре коренастую шлюху-негритянку и позвал ее к себе в номер. Я рассудил: если она сумеет пройти через вестибюль отеля и проникнуть в мою комнату, я сумею проникнуть в нее. Так одиноко бывает в роскошных городах, где у меня ни души знакомой. А все прочие, уж конечно, веселятся напропалую. Когда на улице дождь, меня грызет тоска. Тоска грызет, когда дождь идет. Не научился я заводить друзей в чужих городах. Если со мной заговорит мужчина, мне кажется – это гомосексуалист, и я норовлю от него отделаться.
– Мне надо идти. У меня встреча с другом.
– Будьте осторожны.
В чужих городах у меня одно развлечение – читать местные газеты. Поздно вечером, в постели, почитать газету я мастак. И полакомиться
– С француженками, китаянками и мексиканками я не сплю, – сказал я. Подшучивал над ней там, в баре. – Мне негритяночка требуется.
– Во мне и это есть, – со вкусом хихикнула она.
Была она простая, добродушная, бесхитростная, и я почувствовал себя хозяином положения. Усмехаясь, запросила пятьдесят долларов. Сторговались на двадцати. А потом я от щедрот своих подбросил еще десять: знай наших, глядишь, на радостях тоже не поскупится – вправду так ублажит, как никто и никогда.
– Уж я вас потешу, – пообещала она.
К тому времени, как я вернулся к себе в номер, мне ее уже не хотелось, и я надеялся, она не сумеет пройти. У меня были все нью-орлеанские и батон-ружские вечерние газеты, и я предвкушал, как сейчас разденусь и примусь за них. Меня вечно преследовал страх: вдруг подхвачу какую-нибудь венерическую болезнь и награжу ею жену. Как я выкручусь, когда она поймет, что заразилась? С легкостью. Буду врать и отрицать. Негритянка пришла. Сказала, она сунула портье в лапу. Тихонько постучала в мою дверь и вошла улыбаясь, и пришлось мне смотреть, как она раздевается, чтоб вернуть желание. Хорошенькой она не была.
– Не торопись, – попросил я. – Раздевайся не торопясь. И поверти немножко задом.
– Пожалте.
Не люблю, когда девчонка слишком быстро разоблачается. Так и кажется, до того, как прийти ко мне, она весь день торопливо сдирала с себя те же одежки перед другими мужчинами.
– Вот так.
– Пожалте. А еще некоторым нравится…
– Погоди-ка.
– Чего?
– Поди сюда. Ш-шш.
– Пожалте.
Она все улыбалась. И ничего особенного она не умела. Незадолго до того, в Сан-Франциско, сногсшибательная, гибкая как тростник блондинка, с виду принцесса, да и только, шепотом давала такие же соблазнительные обещания, а на поверку тоже оказалось – все враки. Она выудила у меня сто долларов. В Неаполе, в Риме, в Ницце после войны каждая шлюха сулила столь же экзотические удовольствия, и они так и оставались посулами. Сдается мне, для нормального выродка вроде меня есть не так уж много вариантов. Было это неинтересно и кончилось быстро.
– А чего только не наобещала? – поддразнил я ее, довольный, что имею на то основания.
Она обиделась, на лице у нее выразился испуг, и мне это тоже было лестно.
– Я ж вас позабавила?
– Ну ясно. А теперь, если хочешь, можешь идти.
– Я думала, я вам на всю ночь нужна.
– Я и сам так думал, – неискренне засмеялся я. – Но мне уже пороху не хватает. Старею, видно. Когда увидал тебя в баре, думал, хватит. Уж больно у тебя буфера здоровые. Да-а. И задница что надо.
– Нравится, да?
– Еще как. Мне нравится, когда девочка небольшая, а подержаться есть за что.
– А я небольшая, верно. – Она была рада-радешенька, что я ее похвалил. – Хотите еще?
– Рад бы, да не могу. Глаза у меня завидущие, а он ростом не вышел.
Ей полегчало, что я не сержусь.
– А вы тоже что надо, – похвалила она меня.
– Знаю. Держи деньги. Я получил удовольствие.
– Я вас позабавила, да? Вам правда понравилось?
– Лучше некуда. А я был в Париже.
– Да ну?
– В Болонье и то был.
– А это чего такое?
– Город такой, там в этих делах знают толк.
– Вы правда не хотите, чтоб я осталась до утра, мистер? Вы славный. Мне спешить некуда.
– Мне рано на аэродром.
– Я могу лечь в другую постель. Я даже не храплю. А уж утречком вам как пить дать захочется. – Она хихикнула. – И уж что пожелаете, то и сделаю. Я все могу.
– Ноги бы повыше задирала.
– Это больно. Тогда судорогой сводит.
– И вообще-то ты ничего такого нового не делаешь.
– Я делала, чего вы желали. Попросили – я бы сделала.
– Я не эксцентрик.
– А это чего такое?
– Никогда сам не знаю, чего хочу. – Вставив в разговоре с ней такое словечко, я почувствовал себя важной персоной. – Ты бы должна была помочь мне понять, чего я хочу. Я не потому так говорю, что недоволен. Это тебе с другими мужчинами пригодится.
– Бывают, которые меня колотят.
Я не признаю неодушевленных соблазнов, хотя при виде шелкового бельишка, меня бросает в жар и оно кажется мне привлекательней тех частей тела, которые прикрывает. От вида больших грудей в лифчике и трусиков в обтяжку меня бросает в жар. Маленькие настраивают на романтический лад. Я стал с одобрением посматривать на маленькие задики тоненьких девчонок. Чаще всего такие у совсем молоденьких девчонок, и это для меня уже что-то новое. Единственная женщина, которую мне однажды хотелось поколотить, – моя жена, и к моему стыду – из-за денег. Она намекает, что я даю недостаточно, а брать больше не берет. Всего приятней было мне смотреть на нее однажды, когда она величественно одевалась, собираясь навсегда от меня уйти. В своих цветастых трусиках она выглядела смешно и наивно. Я хотел было опрокинуть ее к себе на колено и всыпать ей по гладкому крепкому заду, да вспомнил, что она отнюдь не пушинка. Вот в чем беда многих наших колоритных секс-прихотей, черт бы их побрал: они причиняют боль. Не раз, бывало, я тешил себя искушением шлепнуть как-нибудь по славному задику, но так и не нашел ни одного достаточно красивого. Может, красивые они только на страницах журналов. Я влюблен в напечатанную в четыре краски журнальную страницу. Шлюха все улыбается; я жалел ее – эдак покровительственно, без всяких обязательств. Интересно, что случается с приземистыми, невзрачными шлюхами – негритянками и пуэрториканками, у которых непременно не хватает одного зуба, когда они становятся слишком стары и уродливы и уже не способны привлечь красивого, в полосочку, распутника вроде меня, – кто о них заботится. Я знаю, что с ними случается. Они все равно меня привлекают, если я оказываюсь один в Новом Орлеане, где все, кроме меня, уж конечно, веселятся напропалую. Пора бы уже мне знать, что вряд ли хоть один человек старше четырех лет способен по-настоящему веселиться. Женщины – те еще веселятся: на свадьбах и в кино. Эта шлюха – пустой номер. Стодолларовая красотка в Сан-Франциско – пустой номер. Когда я ее заполучил, я увидел, вовсе она не похожа на аристократку. Тощая девчонка, которой недостает солнышка и гемоглобина. Хорошо, что мне не придется больше видеть ни ту, ни другую. Интересно, что случается с невзрачными белыми шлюхами, когда они стареют, у них портится фигура и выпадают зубы. Они становятся пьяными уличными бабами, в теплые дни мужскими сиплыми голосами бранятся друг с другом прямо на улице. После ухода моей черной красотки мне, слава Богу, еще оставались все газеты, и за чтением я слопал три большущих конфеты и выпил две банки содовой. Спуститься в этот вечер в вестибюль отеля я постеснялся. Засыпая, чувствовал во рту крошки орехов и карамели. Мне начал сниться сон, который, возможно, стал бы гомосексуальным, но я вовремя его остановил и пошел крутить с середины другую ленту, которую едва помню: снилось, будто я студент болонского университета, никак не одолею историю, запутался в желтом каменном лабиринте университетских зданий, а надо поспеть на самолет, который доставит меня домой, к жене. Я удирал от какой-то актрисы, тощей крашеной блондинки с кувшинным рылом, а она, крадучись, упорно преследовала меня, скользила по другую сторону каменных стен. Она несла, баюкая, какую-то статую меньше ее ростом – то ли человеческую фигуру, то ли деревянную африканскую скульптуру. Казалось, я способен все распознать, но не хочу, потому и убегаю. У этой актрисы было лицо Горация Уайта. На другой день в самолете на пути домой я то и дело начинал тревожиться: а вдруг привезу жене из Нового Орлеана сифилис, гонорею или вошь? Во сне я проваливался в Болонье на экзаменах, потому что весь год не мог найти дорогу в аудиторию, хотя пытался снова и снова. В самолете все тело у меня зудело. Я чесался. После этого у меня всегда зуд. Вероломно я буду от всего отпираться и обвинять жену, что это она меня наградила. Будет это, разумеется, вранье, но крик мой ее устрашит, она совсем потеряет голову, а я буду орать, лицемерно возмущаться, и это ее убедит. Теперь к нашим услугам нет удобных армейских профилакториев, которые отпускали бы пинтами мыльно-елейное прощение грехов плоти нашей. Их тоже не стало. Как и самого греха. Почти все мои любимые рестораны закрываются. Есть только преступление. Нередко я не получаю от этого занятия никакого удовольствия. А иной раз достигаю неслыханных высот. Все дело во мне. Они тут ни при чем. Теперь все они делают примерно одно и то же. Как и мы. В Италии после войны девочки из Болоньи хвалились: лучше них, мол, не сыскать во всей Европе – и выманивали добавочное вознагражденье; были они ничем не лучше неаполитанок и римлянок невысокого класса. Все делали одно и то же. Были все на один лад. И сейчас тоже.