Что вдруг
Шрифт:
Искусно обходя психологические лабиринты, сознательно замалчивая так называемые больные вопросы, глубоко презирая злобу дня, Ходасевич, уводит нас в обитель уединенной, тоскующей, утомленной души современного человека, открывает нам тайны ее бытия. И, Боже, как просты и как поэтому человечны (значит, божественны!) его темы! Горечь любви, сладость печали, ужас скуки, сладкая боль устремлений в дали неведомые, манящие, ускользающие, мгновенные, но острые волнения здешней скоротечной жизни, мысли о зарубежном, потустороннем – вот та вечная канва, по которой расшивает он свои неуловимо-стройные, пленительно-своеобразные узоры; вот те воистину космические мотивы, на которые кладет он свои печальные и радостные песни. Поэтому-то, может быть, так радостна его печаль, так печальна радость.
У
У египтян, скрытных мудрых египтян, была дева-львица. Сфинкс имя ей. Узки каменные глаза, страшна улыбка широких уст, когтисты лапы. И ей поклонился новый мир. Она – Богиня нашей любви, Владычица дум и сердец.
И прекрасной Афродите, и ужасному Сфинксу поверил Ходасевич. Поверил и преклонился. Захотел узреть и узрел. И пропел двуединой любви песни нежные, скорбные, молитвенные. Он знал, что не умерла Афродита, он чувствовал ее благоуханное дыхание, он видел ее синие очи, они, как звезды, указывали ему путь. И он шел к ней, далекой, недоступной, шел по тернистому пути, не смея надеяться, не дерзая верить:
Я до тебя не добреду,Цветок нетленный, цвет мой милый… —шептали запекшиеся губы.
В лесу, пред ликом темноты,Не станешь ты ничьей добычей.Потому что ты священно недоступна, любовь!
Оберегут тебя цветы,Да шум сосны, да окрик птичий…О тебе можно только грустить, только мечтать в ночи на трудной дороге.
Но та же ночь, что сердце жметВ неумолимых тяжких лапах,Мне, как святыню, донесетТвой несказанный, дальний запах.Какое благоговение! Только услышать аромат недостижимо-нежной, цветущей раз в столетие, истинной святой любви, той любви, для которой свил поэт венок из непорочно-белых цветов, для увенчания которой он готов идти за тридевять земель. Но дойти нельзя. Дорога бесконечна. И Ходасевич горестно восклицает:
Я брошу в озеро венок,И как он медленно потонет…В бездонное озеро печали брошен венок Афродиты…
…Самая хмельная боль – Безнадежность,Самая строгая повесть – ЛюбовьНо все ж
Счастлив поэт, которого не минулБанальный миг, воспетый столько раз.Потому что
Благословен ты, рокот соловьиный!Как хорошо опять, еще, ещеВнимать тебе с таинственной кузиной,Шептать стихи, волнуясь горячо,И в темноте, над дремлющей куртинойЧуть различать склоненное плечо!… О, радости любви простой,Утехи нежных обольщений!Вы величавей, вы священнейВеличия души пустой…Но это, увы, только остановка на трудном пути, и воззвал уже алчный Сфинкс, и
тот, кто слагал вам стихи про объятья,их разомкнул и упалРассеялся пленительный обман, «снова ровен стук сердец», странно чужды стали
бедные волненьяЛюбви невинной и простой.Господь нам не дал примиреньяС своей цветущею землей.Но душа ужаснулась принять Сфинкса, она нашла в себе силы лишь заглянуть в его каменные глаза, и… поэт, уйдя от любви в равнодушие, со злою иронией декламирует:
В холодном сердце созидаюПростой и нерушимый храм…Взгляните – пар над чашкой чаю!Какой прекрасный фимиам.Храм, но кому? кому этот фимиам? Мещанскому благополучию– будням? Ужасно. Впрочем– это неизбежный конец. И спасибо Ходасевичу, что он не побоялся сказать, что трусливо замалчивают иные г-да поэты, кокетливо драпируясь в тогу олимпийцев. Всякий имеет право на усталость и апатию, а Ходасевич щедро оплатил это право свое терниями долгого своего пути от Афродиты к Сфинксу и от Сфинкса к… чашке чаю!
Ускользнула Присно-Дева Афродита. Сфинкс испугал и оттолкнул…
Душа утомлена. С несказанною тоскою глядит поэт на предлежащий ему путь!
Мои поля сыпучий пепел кроет.В моей стране печален страдный день.Сухую пыль соха со скрипом роет,ноги жжет затянутый ремень.В моей стране – ни зим, ни лет, ни весен,Ни дней, ни зорь, ни голубых ночей.Там круглый год владычествует осень,Там – серый свет бессолнечных лучей.Там сеятель бессмысленно, упорно,Скуля, как пес, влачась, как вьючный скот,В родную землю втаптывает зерна —Отцовских нив безжизненный приплод.А в шалаше – что делать? Выть да охать,Точить клинок нехитрого ножаДа тешить женщин яростную похоть,Царапаясь, кусаясь и визжа.А женщины, в игре постыдно-блудной,Открытой всем, все силы истощив,Беременеют тягостно и нудноИ каждый год родят, не доносив.В моей стране уродливые детиРождаются, на смерть обречены…Вот крест тягчайший, страданье безмерное, ощутить такою жизнь! Не узреть, а именно ощутить, выкрикнуть, провыть эту жестокую боль ужаснейшего ощущения! И Ходасевич это вынес. Он приял и это, как принимал Афродиту и Сфинкса. Он корчился в раскаленных лапах Молоха и все же не возроптал, не устрашился. Напротив, он готов благодарить судьбу за это новое для него ощущение.
Нет, молодость, ты мне была верна,Ты не лгала, притворствуя, не льстила.Ты тайной ночью в склеп меня водилаИ ставила у темного окна.Нас возносила грузная волна,Качалась ты у темного провала,И я молчал, а ты была бледна,Ты на полу простертая стенала.Мой ранний страх вздымался у окна,Грозил всю жизнь безумием измерить…Я видел лица, слышал имена —И убегал, не смея знать и верить.