Чудовище Франкенштейна
Шрифт:
Мирабелла.
Сейчас она сидит в углу и внимательно следит за мной.
Кто она? Откуда? Что эти люди собирались с ней сделать?
Она невзрачная, но очень подвижная, и у нее живые черные глаза. Она не разговаривает: на шее — неровный красный рубец от недавней раны. Немудрено, что она замерла, едва к горлу приставили нож. Она зачарованно смотрит, как я пишу. Когда я предложил ей перо, она покачала головой.
В ту первую ночь я поразился, что мое лицо не произвело на нее никакого впечатления.
— Я безобразен, — предупредил я, перед тем как отбросить с ее лица капюшон своего плаща. — Ты даже не представляешь насколько. Но разве это не лучше, чем лживое
Она кивнула и медленно сдвинула капюшон. Ее черты ничуть не исказились от увиденного. Наверное, ее заставил смириться голый расчет: я спас ее, а значит, была вероятность, что человек я добрый. Вырази она свое отвращение, возможно, пришлось бы вернуться к тому, кто продал ее аристократам.
Или… ее могли бы убить.
Чтобы заполнить паузу, я мысленно дал ей имя и придумал запутанную историю дурного обращения с последующим похищением. Я воображал все новые ужасы, словно и не заступился за нее, хотя прекрасно понимал, что без моей помощи ее ожидало унижение. Я приукрасил свой рассказ таким множеством мрачных подробностей, что теперь дрожу при виде героини своих кошмарных грез.
Что бы ей грозило? И что мне делать с ней теперь?
Я всю ночь говорил с ней, не теряя надежды, что она расскажет или покажет, что случилось. Затем я провел с ней целый день. Я не решаюсь оставить ее одну и пойти к Лучио: боюсь, что она исчезнет. Но я не рискую и брать ее с собой: вдруг кто-нибудь узнает ее и попытается отнять? Наверное, я тоже по-своему ее похитил. Я хочу, чтобы она была моей, и это желание такое же низменное, как у тех аристократов.
8 мая
Мы только что доели последние припасы и допили всю воду.
9 мая
— Я чем-нибудь тебя обидел? — спросил я Мирабеллу сегодня утром. — Хоть в чем-то ущемил?
Она покачала головой.
Охваченный беспокойством, я шагал из угла в угол по звоннице, будто лев в клетке, по-прежнему не зная, что делать или говорить. Я больше привык записывать, а не произносить слова — в мыслях я смелее, нежели в поступках. Мои пальцы дрожат от жестокости и желания, пока не находят выхода в действии. Я желал ее, но минутного удовлетворения мне было мало: я хотел, чтобы она осталась со мной.
— И ты тоже, — я обернулся и ткнул в нее пальцем, — ни в чем не ущемила бы меня, попытавшись уйти.
Мирабелла вновь покачала головой. Она непринужденно прислонилась к каменной стене, но взгляд был настороженный. Если я не успокоюсь, то могу напугать ее, и она сбежит.
— Тогда спрошу тебя напрямик: ты останешься со мной? У нас нечего есть. Я должен сходить на Пьяццетту к Лучио (я рассказывал ей о слепом нищем), там я заработаю на еду и воду или, если пожелаешь, на вино. Я хочу, чтобы ты была здесь, когда я вернусь, но не хочу тебя связывать. Ты останешься?
Она кивнула. И я ушел, пообещав вернуться через пару часов. Но сам прошмыгнул за звонницу и стал подсматривать в окно.
Мирабелла прокралась к двери и выглянула. Вероятно, убедившись, что я ушел, она принялась перебирать мои скудные пожитки, останавливаясь на случайных предметах, подобранных мною на улице: черепках цветного горшка, бисерине, жестяном подсвечнике, мотке веревки. Бисерину она зажала между пальцами и отвела руку в сторону, любуясь, словно на пальце у нее было кольцо. Затем она разобрала тряпки, из которых
Наконец Мирабелла встала и обвела взглядом каменную комнату. Она видела ее не так, как я, и начала наводить порядок: перенесла груду тряпок из одного конца в другой, засунула огарок в подсвечник, положила рядом с ним мою книгу, а самый большой цветной черепок приставила к стене в качестве украшения.
Она решила остаться.
Я поспешил прочь, чтобы поскорее вернуться.
Меня не было несколько дней, и Лучио уже забеспокоился. Он поверил мне на слово, что я не мог выйти из-за лихорадки: не хотелось пока рассказывать ему про Мирабеллу. Потом он очень подробно описал все, что я пропустил вчера. Произошло волнующее событие, почти что бунт. Австрийские солдаты прочесывали город в поисках дезертира, а венецианцы тем временем стояли да посмеивались. Обвинив самых крикливых в укрывательстве, солдаты пригрозили им тюрьмой. Лучио услышал лязг мечей и выстрелы. К сожалению, толпа разбежалась, и заварушка закончилась ничем.
— В такой день можно разбогатеть, — с тоской сказал он. — Если ты хоть чуть-чуть зрячий и умеешь хоть немного шарить по карманам, пошныряй в сутолоке, и выйдешь из нее королем. Жаль, что таким талантом обладает моя жена, а не я.
Прежде слова Лучио меня подбадривали. Но теперь хотелось, чтобы поскорее наступил вечер. Раньше все было одинаковым: день за днем, неделя за неделей. Ждать почти нечего, надеяться не на что. Но сегодня меня терзали нетерпение и страх. На месте ли Мирабелла?
Заработав немного монет, я сослался на недомогание, купил продуктов, набрал воды и вернулся в звонницу.
Мирабелла ждала меня.
10 мая
Лучио переместился во двор палаццо. Теперь мы сидим на Лестнице гигантов, где когда-то короновали дожей. Над нами высятся статуи Марса и Нептуна. Как бы удивился Лучио, узнав, что по росту я больше подхожу им, чем ему!
Подают здесь ничуть не больше, но Лучио настаивает, что тут сплетни позанятнее. Они порождены общим горем. Грустью и сожалением пропитан сам воздух Венеции. По словам Лучио, многие патриции бесследно исчезли после первой наполеоновской оккупации, словно их роды подписали самоубийственный договор — не иметь детей. Об оставшихся аристократах Лучио говорит с доброжелательной фамильярностью. Просто он не видит, как эти господа его презирают. Те, что нарочно швыряют монетки мимо кружки, чтобы он порылся в грязи, смотрят на него с ненавистью. Эти прохожие ведут себя так, будто слепота и бедность заразны.
Во мне закипает гнев, но, глядя на блаженное лицо Лучио, я придерживаю язык. Какой прок от того, чтобы рассказать правду о его «благодетелях»? Разве от его праведного гнева в кружку посыпется больше монет? Лучио лишится хлеба насущного. Ведь аристократы предпочитают лесть и раболепие.
11 мая
— Я ищу дезертира, — сказал австрийский капитан на ломаном итальянском.
Солдаты презирали нас точно так же, как и венецианская знать, и толкали нас, спускаясь по лестнице во двор, где мы просили милостыню. Их капитан неторопливо шел следом, пристально глядя на нас. Он потянулся к капюшону, закрывавшему мое лицо. Я привстал, готовый повалить его и убежать. Но его насторожил мой рост даже в приседе, и он отдернул руку.