Чума
Шрифт:
– Не нужно. Я однажды увидела, как папа утром сам себе варит сосиски... рукавом снимает горячую крышку... и дала себе клятву, что с моим мужем я не допущу ничего подобного.
Витя как будто закувыркался с лестницы: он ведь не был ее мужем, у них и близко к тому разговоров не было - и похолодел от ужаса, что она прочтет эту подлую, унизительную для нее мысль по его лицу. Да он что же, да он, конечно!..
Тем не менее факт остается фактом - врата блистательного города открылись ему раньше, чем его впервые посетил хотя бы проблеск мысли, а не рискнуть ли ему в них постучаться.
Чтобы скрыть ошеломленность, Витя прыгающими пальцами взял с круглой плахи стола оплетенную китайскими драконами чайную чашку, успевшую-таки поразить его своей невесомостью яичной скорлупы, и принялся изучать ее с дотошностью археолога.
– Костяной фарфор, -
– Папа привез из Китая. Он маме отовсюду привозил фарфор, он знал, что она любит фарфор. Но приехал уже подшофе "простились с мужиками" в аэропорту. Мама заметила и - замолчала. Он преувеличенно хлопочет, подлизывается - мама безмолвствует... но ты понимаешь, - внезапный взгляд в самую его душу, - что я никому никогда этого не рассказывала и не расскажу?
– ("Конечно, конечно", - в ответные кивания Витя вложил всю свою проникновенность.) - Так и вот, извлекает он наконец этот сервиз - мама царственно молчит, отвернувшись к окну, - Анна Ахматова!
– (Это имя Витя прежде слышал краем уха.) - Папа взял одну чашку и бац ее об пол - ах ты, черт, уронил!.. Мама ни звука. Он бац блюдце - ах я раззява!.. Мама каменеет. И он берет одну чашку за другой, сокрушается и грохает. Пока я его за руки не схватила. Вот так у нас две эти чашки остались и к ним три блюдечка.
Она явно гордилась папиным норовом, и Витя поник головой.
– Я бы так не смог...
– расстроенно признался он.
– А тебе и не придется. Женщина должна понимать, что, когда мужчина ей что-то дарит - фарфор, цветы, какую-нибудь тряпку, он всегда делает то, что считает бессмысленным. И мы должны ценить это выше всего - когда человек ради тебя отказывается от своего здравого смысла.
Нет, все-таки, когда она говорила о муже, она имела в виду определенно...
У Вити голова шла кругом. Относительно пришел в себя он лишь года через два. И то сказать: если бы кто угодно из нас открыл дверь в подъезд, где живет девушка, которую он боготворит, но еще не любит, и оказался в невообразимо прекрасном городе, - что бы он почувствовал - восторг или ошеломление? А тут еще пушки с пристани палят, и во главе пышной свиты приветствовать его выходит принцесса, в которой - да уж не сошел ли он с ума?..
– счастливец узнает ту самую девушку, о коей не смел и мечтать, и слышит, что королевская дочь назначена ему в жены...
Можно ведь рехнуться от такого?
А чуть придешь в себя, то есть чуточку привыкнешь повторяющийся бред считать новой реальностью, как до тебя дойдет, что обрести новую, ослепительную жизнь тебе удастся лишь ценой отказа от прежней. В которой тысячи пустяков при угрозе их утратить немедленно наполнятся трогательнейшей прелестью - и сильные материнские ладошки на висках, и недовольный отцовский кашель, и партия в шахматы с забредшим, благодушно поддатым Юркой, и репьи с лопухами в теснимых бетонными комодищами пампасах, и разложенные заготовочки для абсолютно небывалой конструкции электрического замка, подобно верному сторожевому псу, клацающего зубами в ответ на специальный хозяйский свист, и... В том-то и дело, что, если прогретую теплом твоей жизни дребедень ты можешь оторвать от себя без всякой боли, значит, ты не теплокровный человек, а хладнокровный аллигатор.
А ведь в дивном новом мире и удовольствия превращаются в испытания - в экзамены: вечеринка становится приемом делегации, знакомство с приятными людьми оборачивается выстраиванием отношений с членами королевского дома... Экзамен же остается экзаменом, пускай и сдаешь его симпатичнейшим людям, среди которых не попадается даже некрасивые - некрасивость-то, оказывается, всегда намек на какую-то грубость, то есть жестокость: безобразия и вправду бывают только душевные. У Ани была одна глуховатая троюродная тетушка, которая, чтобы лучше слышать, оттягивала себе уши, обретая сходство с летучей мышкой, - и ничего, можно сказать, даже мило. А уж старшая Анина сестра, унаследовавшая отцовский раздавленный нос, своей значительностью производила на Витю впечатление почти красавицы, внушая особое почтение крупным обтянутым корпусом. "Вы, - (еще и это "вы"!), - прежде чем что-то сказать, всегда смотрите на свою суженую, - с покровительственным сочувствием сказала она Вите, оказавшись с ним в каком-то доверительном уголке.
– А человек должен уметь жить один. Потому что в самые тяжелые минуты он неизбежно остается один".
– "Вы, наверно, давно живете одна?" - с почтительным сочувствием
После этого Витя начал раскланиваться с нею с удесятеренным почтением: если человек не уверен, что жизнь можно назвать жизнью...
Когда Витины родители впервые побывали в гостях у его будущей тещи (и отчего это все слова из области не самых близких семейных отношений так чудовищно грубы - "сноха", "золовка", "шурин", "свекор"?..), Витя изболелся за них душой, до того неуклюжими они здесь смотрелись. И он, отвернувшись, поспешно замигал от благодарности, когда Аня радостно запротестовала на его робкие иносказательные их оправдания: "Перестань, они же прелестные!" И понял - ну конечно же прелестные, такие простые честные труженики.
Тем труднее оказалось расстаться с родным домом. Дворец-то дворцом, но и в царских покоях царит не государь, а этикет, церемониал. Да и вся обстановка от стен до настенных гравюр сооружена чужими людьми за эпоху до твоего появления - об этом Витя тоже не забывал. И все во дворце такое музейное - страшно дотронуться. Правда, собрания сочинений он распечатал довольно решительно - он хотел прочесть их все, том за томом, чтобы сделаться хоть сколько-нибудь достойным Ани. Но дошел до третьего тома Бальзака из двадцати четырех и понял, что нужен какой-то авторитетный фильтр. В конце концов он начал в предисловиях отыскивать произведения, о которых с похвалой отзывались классики марксизма, и читать уже по их наводке.
Словом, даже превратившись в формально полноправного супруга, уютнее всего он себя чувствовал, оставаясь один. Но не хочу ли я сказать, что Вите было бы уютнее и спать одному? Ну, таких экспериментов жизнь не ставила, но что можно утверждать с полной уверенностью, - страшась понапрасну обеспокоить - жену?
– нет, и это слово было грубовато для нее, - Витя старался не тянуть на себя одеяло, не придвигаться слишком близко, поскольку размах царского ложа этого не требовал, и вообще, чтобы перейти к ласкам, ему требовалось преодолеть изрядное расстояние.
Неизвестно даже, как бы он его преодолевал, если бы она первая не протягивала ему руку, тем или иным способом давая знать: не мучайся, можно, можно, - а после с вовсе уж сверхчеловеческой деликатностью делала вид, будто инициатором был он, шутила, вызывая приятную щекотку, насчет его ненасытности (которая, впрочем, до некоторой степени действительно имела место). Витя изнывал от благодарности и счастья, что она сумела повести дело без всякого урона для своей высоты.
Несмотря на то, что Аня уверенно овладевала тайнами контрацепции (подвиг, подвиг!), в довольно скором времени она оказалась беременной и переносила тошноту с бледным воодушевлением, показывавшим, что и к этому подвигу она была давно готова. Витя же чувствовал себя преступником, которому нет и не может быть прощения, и обращался с нею скорее в умоляющей, чем в заботливой манере, она же в ответ при каждой возможности с некоторой даже экзальтацией уверяла, что все это нормальная жизнь!
Оставить ребенка, пока они оба не получат диплом, она не желала ни под каким видом - пришлось бы просить помощи у матери.
Когда она отправилась туда, куда Витя ни за что на свете не допустил бы свое воображение, он целый день не выходил из комнаты, чтобы, не дай бог, не столкнуться с Аниной матерью, которая теперь наверняка его ненавидела. Он и всегда-то старался пореже попадаться ей на глаза, что было не так уж трудно, поскольку Аня, как и обещала, не позволяла ему принимать прямого участия в приготовлении еды, а чтобы поставить себе чайник, Витя сначала хорошенько прислушивался, нет ли кого на кухне. Хотя иногда и обманывался, ибо Анина мать любила подолгу там сидеть в полной неподвижности над недопитой чашкой кофе, глядя на Пушкина под снегом, на Пушкина под солнцем, на Пушкина под дождем, на Пушкина под фонарями, и Витиному наглецу каждый раз приходила на ум расхожая формула тщетной надежды - "получишь у Пушкина"... Заглянуть и уйти было невозможно, поэтому чайник он все-таки ставил, затем по мере сил беззвучно выпивал две трети удушаемой драконами чашки едва согревшегося чаю и ускользал, пожелав тещиной спине приятного аппетита. В ответ она молча склоняла голову, делая при этом движение как бы полуобернуться, и Вите приходилось шикать на неугомонного наглеца, пытавшегося извлечь на свет когдатошний Анин намек на простодушных мужчин, не умеющих отличать жеманство от истинной утонченности...