Цицерон
Шрифт:
Неудивительно, что Цицерон остро ощутил атмосферу эпического предания, которая создалась вокруг этого эпизода. Не только подвиги полководца, но и собственная семейная традиция заставляли его восхищаться Марием.
В следующем году, когда Марий вернулся в Рим и вновь стал во главе республики, Цицерон видел его и слышал его речь к народу, произнесенную, по-видимому, на сходке. Марий говорил о том, какие страдания он вынес, будучи изгнанным с родины, видя свое имущество разграбленным, а сына принужденным разделять его бегство, говорил, что тем не менее никогда не терял самое драгоценное свое достояние — мужество и virtus — ту внутреннюю силу, которая постоянно жила в нем.
Жизнь, исполненная драматических перипетий, воинских подвигов и борьбы на форуме, ознаменованная несколькими триумфами, изгнанием, победным возвращением в Рим и завершившаяся в день январских ид, первых же после его возвращения в столицу, — все это само собой складывалось в поэму. Эту поэму Цицерон написал. Нам неизвестно точно время ее создания, но можно думать, что
Отрывок поэмы, сохранившейся до наших дней, приведен самим Цицероном в трактате «О предвидении». Он содержит рассказ об оракуле, который возвестил Марию «день славы и возвращения»: однажды Марий увидел, как на вершине дерева сражаются орел и змея; притаившаяся в листве змея напала на птицу и ранила ее, но орел сумел схватить змею в когти, нанес ей бесчисленные удары клювом и, наконец, сбросил врага в протекавший рядом ручей; одержав победу, орел расправил крылья, взмыл в небеса и полетел навстречу восходившему солнцу; неожиданно раздавшийся удар грома скрепил пророчество.
Вряд ли можно допустить, что Цицерон просто выдумал эту сцену: в Арпипе частенько показывали «дуб Мария» — тот самый, с которого и взлетел «орел, золотистая птица, Юпитера вестник».
Разрозненные сведения такого рода позволяют составить себе некоторое представление о поэме в целом. Написанная после смерти Мария или, во всяком случае, после его изгнания и возвращения, она должна была начинаться с воспоминаний о прошлом, со сцены знамения, которая была выписана вплоть до мельчайших деталей: змея, тонущая в ручье, символизировала судьбу врагов Мария, тщетно преследовавших маститого консулярия в топях Минтурн. Жизнь героя вряд ли описывалась здесь полностью, от начала до конца. То не была, по всему судя, эпопея в духе Энния, а тщательно разработанный драматический эпизод, иллюстрировавший тему Судьбы, близкий по композиции к сходным эпизодам у Гомера.
Такова, как можно предположить, была поэма о Марии. В ней нашел себе выражение местный патриотизм жителя Арпина, но в гораздо большей мере — восторг перед человеком, который спас Рим, заградив дорогу опустошительному нашествию варваров, восхищение его virtus, силой духа полководца, которого не сломили беды и неудачи. Но можно заметить здесь и другое чувство, которое исподволь начинает просыпаться в молодом поэте: стремление — может быть, неосознанное — сравняться с великими мужами Рима, взглянуть в лицо опасностям, грозящим каждому, кто вступает на путь управления государством. Скорее всего именно в этом источник восторга и вдохновения, одушевлявших автора «Мария», В сущности, поэму эту можно было бы считать всего лишь незрелым произведением юности, но воспоминание о ней осталось у Цицерона надолго. Когда настал его черед изведать изгнание, он вспомнил о Марии и сравнил себя с ним — например, в благодарственной речи к народу, вернувшему его из ссылки. Эта манера характеризовать себя, характеризуя других, типична для Цицерона. Она порождена не тщеславием, а способностью ставить себя на место другого человека и переживать те чувства, которые испытывал он. Цицерон писал свою поэму в двадцатилетием возрасте и не мог тогда предположить, что сходная судьба ждет его самого, но, рассказывая о своем герое, он уже пережил все опасности, с ней связанные. В сущности, эта способность и делает человека поэтом.
Когда отец Цицерона отвез его в Рим и представил старому Муцию Сцеволе, он одновременно поручил его и заботам друга или родственника их семьи Марка Пупия Пизона, который был лишь несколькими годами старше Цицерона, но уже снискал себе славу многообещающего оратора. Отец выбрал Пизона не только из-за его таланта, но, по свидетельству Аскония, также и потому, что тот вел жизнь, достойную нравов предков, и был весьма начитан. Пизон как раз вступал на «дорогу почестей»; ему предстояло стать квестором в 83 году, претором, правда, лишь в 72-м, а консулом в 61-м, после службы в восточной армии Помпея в качестве легата, и двумя годами позже Цицерона, его, если можно так выразиться, ученика. В приписываемой Саллюстию «Инвективе против Цицерона» можно прочесть, будто последний почерпнул свое «неумеренное» красноречие у Пизона, но заплатил за эти уроки целомудрием. Это, разумеется, одна из тех клевет, которыми во все времена награждают друг друга политические противники, но в ней достойно внимания свидетельство о том, что Пизон оказал на Цицерона некоторое влияние в годы ученичества, в начальную пору ораторской деятельности. Примечательно, что в доме Пизона жил и принимал участие в его ученых занятиях философ-перипатетик по имени Стасей — ученики Аристотеля представляли философскую доктрину, которая, по собственному признанию Цицерона, была особенно плодотворна для оратора. Через Стасея и благодаря Пизону Цицерон и познакомился с философией Аристотеля, склонность и уважение к которой он испытывал на протяжении всей жизни.
В
Вскоре он познакомился и со стоицизмом. Ввел его в это учение некий Диодот, открывший молодому человеку все тайные соблазны диалектики, которую стоики весьма ценили и рассматривали как отрасль знания, дополняющую ораторское искусство. По причинам, нам точно неизвестным, Диодот близко сошелся с Цицероном и поселился в его доме, где прожил долгие годы вплоть до своей смерти около 60 года. Под старость Диодот ослеп и проводил дни, играя на лире, слушая чтецов, знакомивших его с многочисленными научными сочинениями, и решая задачи по геометрии — и после утраты физического зрения он умственным взором продолжал ясно видеть геометрические фигуры. Умирая, он завещал все свое скудное имущество Цицерону, другой семьи у него, по-видимому, не было.
Среди наставников Цицерона был и еще один стоик, Луций Элий Стилон, в центре внимания которого находилась не столько диалектика, сколько проблемы языка и стиля; Цицерон довольно подробно рассказывает о нем в «Бруте». Занимаясь проблемами латинского словаря, он уделял также много времени прошлому Рима, истории его учреждений и его литературе, проложив тем самым путь, по которому вскоре пошел Варрон, также бывший учеником Стилона. Риторикой как таковой, однако, он серьезно не занимался никогда: она, по-видимому, плохо сочеталась с его убеждениями философа-стоика. Для близких друзей он тем не менее составлял речи и записывал их текст, став таким образом одним из очень немногих римлян, причастных к логографии. Цицерон считал его речи «несерьезными» и, по всему судя, немного почерпнул из его уроков, разве что вкус к ранней римской литературе или, во всяком случае, знакомство с ней.
Так складывалось философское образование Цицерона, включавшее знакомство с самыми разными учениями и школами, на протяжении тех относительно спокойных лет, когда Сулла вел в Азии войну против Митридата, Образование это осуществлялось на греческом языке, и сам Цицерон упражнялся в декламации греческих речей вместе с Пупием Пизоном и неким Квинтом Помпеем, старшим его двумя годами, который позже был прозван Вифинским и о котором мы мало что знаем, кроме того, что в эпоху гражданских войн он присоединился к Помпею и вскоре погиб; у него был сын — позже он обратился к Цицерону за помощью во имя дружбы, соединявшей некогда его отца с оратором. Цицерон объясняет, зачем он и его друзья занимались греческой декламацией: этот язык, утверждал он, обладает значительно большими средствами украшения речи, и оратор приучается воспроизводить подобные украшения по-латыни. Речь здесь идет, по-видимому, о стилистических фигурах, к тому времени уже прочно введенных в обиход греческими риторами, и о калькировании их. Существовала, правда, и другая причина, па которую Цицерон намекает в «Бруте», когда рассказывает о своих ученых занятиях в годы. В 87 году в Риме появился родосец Аполлоний Молон, знаменитый ритор, который был не чужд практического красноречия и выступал у себя на родине с «реальными речами», политическими и судебными. Родосцы отправили его в Рим послом, дабы он рассказал сената о положении, которое складывалось в результате Митридатовых войн. Но Молон не знал латинского языка; в порядке исключения сенаторы разрешили ему обратиться к ним по-гречески и без переводчика. Кажется, то был первый чужеземец, получивший подобную привилегию. Этот эпизод проливает свет на эллинофильские чувства римских сенаторов и на уровень их культуры в начале 1 века до н. э. Соответственно и Цицерон, желая войти в число учеников Молона и воспользоваться его критическими замечаниями, стремился говорить перед ним по-гречески, что, очевидно, и заставляло его столь усиленно заниматься греческой декламацией. Молон вторично прибыл в Рим в качестве посла в 81 году с заданием добиться от римского сената вознаграждения жителям Родоса за помощь, оказанную ими римлянам в ходе все тех же войн с Митридатом. В 77 году, в пору своего путешествия по Востоку, Цицерон разыскал Молона на его родине и с интересом слушал его беседы. Вскоре нам придется остановиться более подробно на этом эпизоде, так благотворно сказавшемся на ораторском искусстве Цицерона.