Цицерон
Шрифт:
То был итог целой жизни. На всем ее протяжении для творчества Цицерона была характерна тенденция рассматривать реальную действительность на фоне действительности возвышенной и нормативной. Рядом с реальным Римом деловых писем стоял Рим диалога «О государстве»; рядом с практическим судебным красноречием — красноречие нормативное, разбираемое в трактате «Оратор»; рядом с естественной народной речью — художественная речь, которой посвящен «Брут»; рядом с довольно циническим описанием собственного общественно-политического поведения — героизированная самооценка в письме Луцию Лукцею от мая 56 года; рядом с современниками, обрисованными во многих письмах со всем реализмом, — их интеллектуализированные и монументализированные образы, как, папример, Лукулла в диалоге, носящем его имя. Цицерон долго верил в спасительную возможность лавировать между обоими этими рядами. Кончил он убеждением в том, что противоречие между ними снимается не в сфере практики как таковой и не в сфере идеала как такового, а в особом регистре исторической жизни, их объединяющем, но лежащем как бы вне них — в общественно-историческом мифе и в сфере эстетически «доведенной» действительности, этот миф отражающей.
Решение это было не слишком надежным и уж очень неуниверсальным. Практика, противоречия и политическая борьба оставались неотъемлемой частью жизни, уйти от
И тем не менее, если мы две тысячи лет его помним, если мы читаем о нем толстые книги, то не потому ведь, что он хорошо управлял Сицилией, был во время гражданской войны в лагере Помпея или не справился с Антонием. И не потому, что он произносил речи и писал трактаты, а в жизни подчас вел себя не так, как в них было написано или сказано. Все это делали десятки, если не сотни людей, чьи имена навсегда канули в Лету. Помним же мы его потому, что, человек античной культуры, он одним из первых осознал и выразил урок, ею оставленный. Урок состоял в том, что поведение людей в истории определяется, в не меньшей мере чем их потребностями, их общественными идеалами, их представлениями не только о том, что есть, но и о том, что должно быть, заложенными в структуре общества и времени, отличными от его повседневной практики, но особым образом включенным в ткань исторического процесса. Образ республики римлян, ее величественный миф, встающий из речей Цицерона, из его диалогов, писем и стихов, веками вдохновлял борцов за свободу и торжество права. В душе человека, который не вгляделся в этот образ и не пережил его, остается важный пробел. Чтобы его восполнить, надо читать Ливия, читать Вергилия, но прежде всего Цицерона. «Сторонники «реальных взглядов», — писал проницательный современный историк, — всегда стремятся разрушить метафоры истории. Дело это верное и нетрудное, но является ли подлинной реальностью то, что остается в итоге?»
ВВЕДЕНИЕ
Творчество Цицерона — оратора, в течение долгих лет, по общему признанию, не имевшего себе равных; государственного деятеля, погруженного в яростные схватки, подчас сопряженные со смертельным риском; философа, который то считался глубоким и оригинальным, то навлекал на себя презрительные обвинения в неспособности понять учения великих греческих мыслителей; теоретика красноречия, а тем самым и всей отразившейся в нем великой культуры — подвергалось столь долгому изучению, столь тщательному анализу и толкованию частностей, что даже простой перечень работ, ему посвященных, журнальных и книжных, занял бы не один том. Надеяться внести сюда что-либо подлинно новое, по-видимому, нельзя, но само разнообразие мнений, которые высказывались на протяжении многих веков, значительность и количество исследований, посвященных Цицерону и его творчеству, не только не лишают смысла дальнейшие изыскания, но, напротив, подталкивают к продолжению работы, пробуждают стремление внести хоть какой-то порядок в это путаное многообразие и, если допустят то человеческие силы, попытаться создать синтез всего, открытого в данной области длительными усилиями ученых прошлых поколений и наших дней.
Для подобного синтеза мы располагаем речами оратора, его перепиской, трактатами по философии, по теории и истории красноречия, наконец, стихотворными произведениями — обширнейшим сводом, который, к сожалению, содержит сегодня далеко не все из написанного и опубликованного Цицероном. Утрачены целые книги переписки, многочисленные речи и некоторые трактаты; стихотворные произведения пострадали особенно сильно и дошли до нас в большинстве случаев лишь в отрывках. Путь исследователя, вознамерившегося выяснить по возможности подробно различные стороны личности Цицерона и перипетии его жизни, пролегает через все эти горы разнообразного материала. Здесь неизбежны спорные реконструкции, которые подчас не согласуются с тем, что известно о том времени, а по мере погружения в анализ еще более отдаленных исторических истоков каждого произведения неизбежно нагромождаются новые и новые сомнения, и вскоре исследователь невольно переходит в ту область, где гипотез больше, чем бесспорно засвидетельствованных фактов.
Твердую почву мы чувствуем под ногами, когда имеем дело с речами. Они проходят через всю жизнь Цицерона, и блеск красноречия, изощренность доказательств, гармоническое строение ритмически организованных периодов вполне достойны стать самостоятельным предметом исследования. Но едва закончен анализ формы, становится ясно, что каждая из речей в большей или меньшей мере принадлежит также к событийной истории. Возникшие из вполне конкретных обстоятельств, из определенной судебно-правовой ситуации, они могут быть по-настоящему поняты лишь в связи с условиями, в которых были произнесены, почему и породили, начиная с античности, многочисленные комментарии и толкования. Уже в правление Нерона историк и эрудит Асконий Педиан составил комментарий к речам, содержавший разнообразные сведения о времени и обстоятельствах их произнесения, вплоть до подробностей, порой весьма забавных. Асконий порывал таким образом (и в этом его большая заслуга) со школьной традицией, которая требовала от комментатора сосредоточиваться лишь на анализе языка и стиля оратора. К сожалению, комментарий Аскония дошел до нас не полностью; сохранившиеся отрывки тем более драгоценны, что комментируются в них самые знаменитые из речей Цицерона. При чтении этих отрывков становится ясно, что, какой бы ни была речь, объясняемая Асконием — политической, судебной защитительной или, как в случае с Берресом, судебной обвинительной, — каждая из них представляла собой общественный акт, ибо задача всегда состояла в том, чтобы убедить — судей, граждан, собравшихся перед рострами, или сенаторов в курии. Если это заключение справедливо по отношению к речам, которые комментировал Асконий, не менее справедливо оно и по отношению ко всем остальным. Красноречие никогда не было для Цицерона самоцелью. Время школьной риторики и технического совершенства ради совершенства в его годы еще не пастало — оратора отделяло от него по меньшей мере целое поколение.
Красноречие утратило свою живую плоть и превратилось в некое искусство, довлеющее себе, подобно музыке или лирической поэзии, лишь во второй половине
I века до н. э. в результате победы Октавиана, будущего императора Августа, установившего новую политическую систему, и как результат последовательного разрушения старого порядка — аристократической республики, где каждый (по крайней мере в идеале) стремился прежде всего отдать всего себя, свои способности, таланты и жизнь служению гражданской общине. В созданном Августом новом Риме, которому предстояло стать
Переворот, связанный с именем Августа, не был, правда, ни насильственным, ни полным. Новый строй старался сохранить былой облик государства. Государь представал лишь как «первый гражданин» (принцепс) и весьма походил на тех «кормчих», о которых мечтал Цицерон в своем диалоге «О государстве». Теоретически правление принцепса покоилось прежде всего на нравственных основаниях. Былые государственные установления сохранялись. Разумеется, их пришлось усовершенствовать, дабы избежать возврата к беспорядкам и распрям, избежать борьбы честолюбий, которая и привела республику к крушению, но по-прежнему заседал сенат, где много и с большей или меньшей свободой рассуждали об общественных делах, по-прежнему созывались народные собрания, даже если они лишь одобряли решения, принятые на вершинах власти, и облекали законными полномочиями кандидатов, названных государем. Главное же, сохранялись суды, где все происходило согласно древним обычаям, «патроны» защищали своих клиентов и чувствовали себя оскорбленными, если им не удавалось добиться победы в затеянном процессе. В этих условиях красноречие, хотя смысл его и стал во многом иным, по-прежнему оставалось высшим и самым чтимым выражением человеческого разума, а вместе с ним и Цицерон оставался наставником, метром, к авторитету которого принято было обращаться. Исчезновение республиканских установлений в том смысле, который был присущ им ранее, не умалило славу Цицерона. Постепенно он становился мифом. Стремление подражать ему во всем далеко не для всех было благотворно и привело в эпоху Квинтилиана к известному омертвению римского красноречия, но зато на века остался связанным с тем же мифологизированным его образом определенный тип культуры, тип гуманизма, которому вскоре предстояло выйти далеко за пределы политико-социального контекста, его породившего, — недаром слово humanitas встречается у Цицерона так часто, а понятие, им обозначаемое, составляло одну из главных тем его раздумий. После того как мы, полностью отдавая себе отчет во всех возможных здесь пробелах и несовершенствах, воссоздадим картину жизни и деятельности Цицерона, мы должны будем вглядеться в то, что стало с мыслью и словом оратора в последующие века. Благодаря Цицерону духовные ценности Рима золотого века перестали принадлежать одной конкретной эпохе. Они стали достоянием человеческого духа в целом, подобно достижениями эллинской культуры, с которой Цицерон сумел их окончательно связать. В его личности и в его творчестве Греция и Рим сплетаются в единую духовную сущность, как две части ранее искусственно разобщенного целого и наподобие того, как сплетаются два разнородных существа в Андрогине Платона.
Талант Цицерона, весь дух, разлитый в его творчестве, формировались и зрели в смутные времена, ипока этот талант и этот дух мужали и крепли, вокруг распадался мир — распадался, правда, под воздействием сил, далеко не все из которых были по своей природе разрушительны. Губило республику развитие тех самых начал, которые ее создали и на которых она всегда покоилась. Некогда римлянами двигало стремление к славе; мало-помалу чувство это полностью извратилось. Слава, к которой стремились ныне, не имела ничего общего с той, которая манила в былые времена. Честолюбивые вожделения нескольких олигархов, алчность других, несравненно более многочисленных, спешивших выжать все, что возможно, из провинций вплоть до полного их разорения, тяга к богатству и роскоши, тщеславная потребность иметь больше земли и больше драгоценностей, больше рабов и лектикариев, больше богатств в городском доме и больше вилл для летнего отдыха, — все это разрушало старинные заповеди и традиционную мораль. К магистратурам теперь рвались ради обогащения или, если говорить о менее явных мотивах, ради престижа. Самым простым и доступным способом добиться славы становится богатство — правда, той славы, которую человек не заслужил, а купил.
Римское общество все сильнее охватывает стремление казаться, а каждого члена — желание обрести то свойство, на котором строилась у римлян вся социальная иерархия и которое они называли dignitas. Вожделенной dignitas, или престижа, можно было достичь самыми разными способами — Красс Дивес, Красс Богач, например, тот самый, что станет в 60 году союзником Цезаря и Помпея, по семейной традиции без конца демонстрировал народу свое богатство и однажды предоставил для театрального представления статистам туники в фантастических, ранее неслыханных количествах. Выходка эта вызвала на форуме бесконечные пересуды, одни ею восхищались, другие осуждали, но Красс прославился повсеместно. Богатство, однако, каким бы необъятным оно ни было, еще не сам человек, а лишь внешняя характеристика, сущность его никак не определяющая. Красс это понял и стал стремиться к dignitas большей и высшей. Ему было мало известности человека, который хранит в своих сундуках доходы целых провинций, держит в руках компании откупщиков, а через них на глазах у всех взимает дань со стран и народов Востока. Его честолюбие жаждало успехов не столь примитивных и вульгарных. Он возревновал к славе полководца — не какого-нибудь, а первого и самого великого из них, Александра, победителя Дария, и начал войну против парфян, преемников и наследников персов, стремясь завоевать для Рима их державу точно так же, как несколькими годами ранее завоевал Помпей владения Селевкидов и Митридата. Подражая великому македонянину, он двинулся па Вавилон, но в отличие от своего удачливого соперника до Вавилона не дошел и погиб в пустынях Сирии.
Эту жажду военной славы, сгубившую Красса, это вожделение известности и власти испытывали в ту эпоху все. За тридцать лет до Красса Луций Корнелий Сулла взбунтовался против законов Рима, осадил родной город и уничтожил целые толпы сограждан, ради того, чтобы отомстить за отказ назначить его командующим в войне против Митридата. Еще двадцатью годами раньше распри столь же яростные, хотя и менее трагичные по своим последствиям, возникли в ходе войны против Югурты между Гаем Марием, уроженцем Арпина, родины Цицерона, и одним из представителей знаменитой семьи Цецилиев Метеллов — с которых, по мнению Саллюстия, начался закат сената.