Цикл "Пограничная трилогия"+Романы вне цикла. Компиляция. 1-5
Шрифт:
— Тут я бы крепко подумал.
— Поздно. Он взял ее обеими руками с той же торжественностью, с которой ему ее предложили, поднял к губам и выпил.
— И что в ней было?
— Не знаю.
— А какая была чаша?
— Чаша была сделана из рога, нагретого на огне и отформованного так, чтобы она могла стоять.
— Как выпитое на него подействовало?
— Заставило забыть.
— Что забыть? Все?
— Он забыл о трудах и страданиях своей жизни. Как и о том, что за это положено наказание.
— Ну, дальше.
— Он выпил ее до капли, отдал чашу обратно, и почти тотчас же все от него отступило, он стал вновь как дитя, его окутал мир и спокойствие, и даже страх отошел настолько,
— В этом и было наказание?
— Нет. Ему пришлось заплатить куда более высокую цену, чем даже эта.
— В чем оно заключалось?
— Что он и это тоже забудет.
— А разве так уж плохо — вот такую вот хрень забыть?
— Поживем — увидим.
— Ну, дальше.
— Он выпил чашу и отдал себя на сомнительную милость этих древнеобразных serranos[346]. И теперь уже они повели его — сняли с камня, вывели на дорогу и стали по ней с ним прогуливаться туда и сюда. Они как бы заставляли его задуматься над всем тем, что вокруг него: объять мыслью и скалы, и горы, и звезды, что просияли над ними на фоне вечной черноты, свойственной первоначалу мира.
— Что же они ему говорили?
— Не знаю.
— Вам их разговор не был слышен?
Пришлый не ответил. Сидел, созерцая бетонные конструкции над головой. Гнезда ласточек, прилепленные в самых верхних углах, были как множество маленьких глиняных печек вверх дном. Поток транспорта стал гуще. Прямоугольные тени, которые грузовики, въезжая под виадук, с себя стряхивали, в том месте, где они снова выскакивали на солнце, опять к ним прицеплялись. Он поднял руку так, словно бы медленно что-то подбрасывает вверх.
— На ваш вопрос ответить невозможно. Это не тот случай, когда у тебя в голове совещаются маленькие человечки. Звука-то не было. Да и язык… На каком языке был их разговор? В любом случае сон у сновидца был глубок и явствен, а в такого рода снах присутствует язык, который старше любого изрекаемого слова. Наречие такого рода, что не допускает ни лжи, ни какого бы то ни было сокрытия истины.
— Но вы вроде сказали, что они разговаривали?
— В моем сне о них они, возможно, разговаривали. А может быть, я всего лишь прибегаю здесь к толкованию, лучше которого не могу подобрать. А что там было во сне путешественника — это вопрос отдельный.
— Ну, дальше.
— Древний мир призывает нас к ответу. Мир наших отцов…
— Мне что-то кажется, что если они разговаривали в вашем сне, они должны были разговаривать и в его. Сон-то ведь у вас был общий.
— Это опять все тот же вопрос.
— И какой на него ответ?
— К этому мы еще подойдем.
– Andale.
— Мир наших отцов пребывает внутри нас. Десять тысяч поколений и больше. Форма, не имеющая истории, не имеет силы длить себя долго. То, что не имеет прошлого, не может иметь будущего. В сердцевине нашей жизни лежит история, из которой она сплетена; в этой сердцевине нет какого-либо наречия, а только акт познания, и вот его-то мы и разделяем друг с другом как во снах, так и наяву. Так было прежде, чем первый человек заговорил, и так будет после того, как замолчит последний. Но под конец, как мы вскоре увидим, он и впрямь разразился речью.
— Замечательно.
— В общем, гулял он со своими новыми наставниками, пока его не обуяло спокойствие и понимание того, что его жизнь отныне больше не в его руках.
— Что-то большой борьбы я как-то в нем не заметил.
— Вы забыли о заложнице.
— А, там девушка же еще!
— Конечно.
— Ну, дальше.
— Важно понять, что он им отдался
— Ну, дальше.
— Они вроде как ждали, чтобы он принял какое-то решение. Чтобы что-то им такое сказал, может быть. А он все изучал, стараясь объять мыслью вокруг себя все то, что может быть изучено. И звезды, и скалы, и лицо спящей девушки на носилках. Этих людей, что пленили его. Их шлемы, их костюмы. И факелы у них в руках — из полых труб, набитых залитой маслом пенькой, пламя которых защищали от ветра слюдяные экраны, вправленные в фонарики, прикрытые сверху, и с трубками для выхода дыма, согнутыми из листовой отожженной меди. Он и в глаза им все пытался заглядывать, но глаза у них были темные, да еще и затененные черными козырьками, как у людей, которым предстоит преодолеть бескрайние снега. Или пески. Пытался увидеть их ноги — в чем они обуты, но их одеяния ниспадали на камни, стлались по ним, так что ничего у него не вышло. Увидел он лишь то, как странен этот мир, как мало о нем известно и как слабо мы подготовлены к тому, что грядет. Увидел, что человеческая жизнь едва ли дольше мгновения, но, в силу того что время бесконечно, каждый человек был всегда и вечно находится в середине своего путешествия, сколько бы ни было ему лет и какую бы он ни прошел дистанцию. Ему показалось, что в молчании мира он прозревает великий заговор, и он понял, что сам он должен стать частью этого заговора, в котором он уже превзошел и пленивших его, и все их планы. Если было ему какое-то откровение, то оно вот в чем: он есть вместилище знания, к которому он пришел единственно благодаря презрению ко всем представлениям, бывшим прежде. Поняв это, он повернулся к своим пленителям и говорит: «И ничего я вам не скажу!»
Ничего я вам не скажу. Вот что он сказал, и сказал он только это. В следующий миг его подвели к камню и разложили на нем, а девушку подняли с носилок и вывели вперед. Ее грудь вздымалась.
— Ее грудь — чего?
— Ее грудь вздымалась.
— Ну ладно, дальше.
— Она наклонилась, поцеловала его и отступила, и тут вперед выступил архатрон с мечом{62}, взялся за него двумя руками, воздел над головой и одним ударом отделил путешественнику голову от тела.
— Надо полагать, это конец уже?
— Вовсе нет.
— А, вы мне пытаетесь втереть, будто человеку отчекрыжили башку, а он выжил.
— Да. От своего сна он очнулся и сел, дрожа от холода и страха. В безлюдье, все на том же пресловутом перевале. Среди тех же пресловутых гор. В том же пресловутом мире.
— А вы?
Рассказчик грустно улыбнулся, с видом человека, которому вспомнилось детство.
— В таких снах, кроме всего прочего, проявляется сущность мира, — сказал он. — Проснувшись, мы припоминаем события, происходившие во сне, а вот сюжетная цепочка ускользает, ее вспомнить трудно. И все же именно в сюжете заключается жизнь сна, тогда как сами по себе события частенько бывают взаимозаменяемы. События же в мире яви, наоборот, нам навязаны, а сюжет, повествование — это трудноопределимая ось, на которую их приходится нанизывать. И мы волей-неволей вынуждены взвешивать, сортировать события, располагая их в определенном порядке. Не кто иной, как мы сами, слагаем из них историю, которая и есть мы. Каждый человек — это бард, певец собственной экзистенции. Посредством этого он встроен в мир. Это же становится одновременно и наказанием, и наградой — за бегство из сна, который мир видит об этом человеке. Едем дальше. Я, должно быть, проснулся тогда и сам, но по мере приближения мира яви путешественник на своем камне начал меркнуть, а я не хотел еще с ним расставаться, и тогда я позвал его.