Цистерна
Шрифт:
И не замечал я в своем запале, не хотел замечать до сих пор, что все искусство это — бесовское. Нет, не только мои записные книжки да рассказики — все, все, все, вся изящная словесность начиная с Данта и кончая самим Федором Михайловичем… Как бы ни клялись они и ни божились, что преданы Христу, — все это чистейшая прелесть в полном, богословском смысле этого слова! Гоголь, Гоголь, сжигающий «Мертвые души», — вот он теперь мой новый идеал!.
В мире есть Один, только Один Свет…
Я еду в Москву, мне сегодня необходимо ехать…
Я влезаю в дряблый автобус со старческим трясущимся задом, и он честно довозит меня до самого конца своего маршрута…
Я вываливаюсь в обширную лужу всего в двух шагах от дыры, куда мне следует нырнуть…
Машинка громко икает, проглотив мой двугривенный, и затем осыпает меня золотым дождем из четырех новеньких пятаков…
Вот я медленно опускаюсь в самое подземелье…
Эти кротовые ходы, эти скотопрогонные галереи, которыми мне предстоит сейчас мчаться, имеют у них теперь не только утилитарный, но и какой-то возвышенный, символический смысл. Ими, например, этими катакомбами косвенно определяется граница нынешнего ни на что уже не похожего города…
Я смиренно стою на платформе…
Я жду, когда из черноты тоннеля вырвется с грохотом и лязгом белоглазое чудище…
Нет, я не вздрогну от неожиданности — я. увижу сначала, как на сортирно-кафелъной стене вспыхнет отражение его бешеного взгляда…
И я стою, и я гляжу вниз, на рельсы, на их смуглые бока и накатанные серебристые спины…
И между ними зачем-то устроен глубокий желобок, такая канавка, такое углубление…
И даже сами шпалы из-за этого состоят каждая из двух частей, под каждой релъсой своя короткая шпалочка…
И тянется эта канавка вдоль всей платформы, и в тоннеле ее уже нет, и она кончается…
Зачем это?..
Ах, неужели?.. Неужели?…
Нет, вы понимаете?
Вы догадываетесь, зачем она? Зачем тут углубление?..
Да ведь это же для самоубийцы, для самоубийц! Да ведь это же им последний шанс дастся!
Вот загнали тебя под землю, швырнули тебя на рельсы, под стальные колеса… Секунда — и нет тебя, и поминай, как звали…
И вдруг в последний, в последнейший миг — такое сострадание!
Ты еще можешь спастись, можешь скатиться в этот желоб, в эту сострадательную канавку, в эту сердобольную ямочку…
Ах, какая предусмотрительность! Деликатность какая!
Да я бы расцеловал его, этого архитектора, изобретателя, того, кто ее придумал!.. Я бы руку ему пожал!
Я плачу, просто плачу от умиления!..
Сердобольная ямочка… Сердобольная ямочка!
Вот за что нобелевские премии надо раздавать…
МАТУШКА НАДЕЖДА
— Вот он наш Батюшка… Это уж самые последние годы. Можно сказать, перед смертью… Вот они с Матушкой картошку копают в огороде. Тут еще он помоложе… Вот — хороший снимок. Он вообще у нас фотографий не любил, а про эту сказал: «Пусть останется. Тут я похож». У него и на могилке такая… Он нам так сказал: «Здесь у вас маленькая обитель». Эту избушку для Батюшки Матушкина сестра купила, Вера Владимировна. Когда они после второй ссылки вернулись. В тридцать третьем году. Батюшкина Матушка была Ольга Владимировна… Сколько-то минус ему тогда дали, сколько не помню… Им тогда родные в Воронеж советовали, а кто-то еще куда-то… Не помню. Ну, вот, а я как раз тут из Туркестана приехала в Москву. Мама у меня умерла, захотелось на могилке побывать. И вот сюда заехала, в деревню к Батюшке. А он мне строго так говорит «Сестра Зинаида, как ты мне скажешь? Куда мне ехать? В Воронеж или здесь оставаться?» Или еще спрашивает какой-то город… А я: «Почему вы, Батюшка, меня спрашиваете?» — «Нет, — говорит, ты скажи. Как ты скажешь, так и будет». — «Здесь, — говорю, — Батюшка..» «Ну, — говорит, — так тут и остановим-ся…» Вот этот портрет — Матушка наша Великая. Великая Княгиня Елизавета Федоровна. Это она еще в миру… Красавица была, талия как осиная. Мне еще, помню, лет всего двенадцать было, а родные у меня — дядья — охотники были, егеря… Так вот придут к отцу с матерью и рассказывают. На охоте такой-то князь был и графиня такая-то… И вот как-то рассказали они про Великую Княгиню Елизавету Федоровну. Что она такая, что строгая… Так меня тогда эти слова поразили. Я-то, девчонка, и подумала: вот она — настоящий человек… И, дура была, написала я ей письмо. Так и написала: «Я думаю, что Вы настоящий человек…» Заклеила и отослала… На конверте так и написала: Великой Княгине Елизавете Федоровне… Ну, конечно, никакого ответа, ничего… Да и я все позабыла. Училась я тогда в прогимназии Лепешкиной, на Пятницкой улице. Хозяйка была Варвара Лепешкина. Там на домашнюю учительницу кончали. И родилась я, и училась, и работала в Москве. Сорок лет прожила, потом попросили об выезде. Отец у меня работал бухгалтером. Да… И вот как-то журнал такой был — «Искра» или «Искры» — не помню… Раз приносят нам этот журнал домой, и в нем на первой странице Великая Княгиня Елизавета Федоровна. И тут у меня опять все всколыхнулось. Уж она открыла обитель на Большой Ордынке… Поглядела я фотографии, а потом опять все ушло куда-то. Я маму очень любила. Все хотела скорей зарабатывать да деньги ей отдавать… Вот это фотография —
Ну, тут моя Фрося развернулась… Соседи — кто муку, кто крупу несет… Суп мы им наварили — шутка ли обедом накормить шестьдесят человек… А Владыку мы определили в комнату Валентины Сергеевны. Ей как раз сорок дней было. И стал он нам рассказывать. Я плачу, смотрю, и Фрося моя плачет и платком слезы вытирает. А она увидела, что я реву, разорвала платок пополам и дает мне. А Владыка поглядел и говорит: «Сколько лет живу да свете, первый раз вижу такой раздел имущества». А на другой день услали его в Сузак. Сто двадцать километров на верблюдах, по самой жаре… Фрося ему, правда, тележку раздобыла. Корзинку мы ему с собой дали, зонт от солнца и письмо в Сузак к врачу одному, к нашему знакомому… Собрали мы его, не знаю, уж как он, бедняга, ехал… А только прислал нам врач наш письмо, что Владыка через два дня в Сузаке умер. Не выдержал… Царствие ему Небесное… А на этом снимке тоже наша Матушка Великая. Это она тут в черном апостольнике сфотографировалась и тоже — настоятельский крест. Она власяницу носила и вериги, да только мы никто не знали, после уж стало известно. Она даже картошку в подвале перебирать ходила. Раз сестры заспорили, не хотят никто туда идти. Она ничего не сказала, только оделась и пошла сама… Тут уж все за ней побежали… А то еще раз пошли мы в собор, там в подвале места нам были приготовлены, чтобы сестер хоронить… А Матушка Великая тут нам и говорит: «А я хочу, чтобы меня положили в Святой Земле». Сестры тут удивились: «Как это?.. А мы тут как же?» А она больше ничего не сказала… А последний раз я ее видела в восемнадцатом году, я еще в обители не была, все бегала. После службы. В соборе уже никого не было. Она меня подозвала: «Подойди ко мне. Как жаль, что ты не можешь упросить маму… Но мы с Батюшкой поговорили и решили тебе дать послушание, как нашей сестре. Пока твое послушание — послужи родителям. А в обители ты будешь. Будешь! Ты веришь мне?» — «Ну, ладно, — тогда думаю, что мне с вами делать?» А на тот год сестры наши собрались ехать в Зосимову Пустынь, к старцу Алексию, и меня с собой зовут. Ну, думаю, лучше мне не ехать. Он, говорят, прозорливый, сразу узнает, как я его ругала тогда, когда первый-то раз от него шла… Но все-таки они меня уговорили. И вот стоим мы перед обедней, ждем его, как он в церковь пойдет, чтобы взять у него благословение… А была у нас сестра Татьяна, княжна Голицына, высокая такая, большая… Вот я за нее и спряталась… Не заметит, думаю… И вот он идет… Подходит, сразу рукой ее отстраняет, увидел меня и говорит: «А… Зинушка пришла…» А на другой день принял он нас… И меня принял. Села я у него, и стал он мне все мои грехи говорить — от самой юности, каких я и не помнила… И вот сижу я и плачу… В жизни так не плакала слезы прямо по всему лицу, все лицо омывают… А он мне своей бородой их вытирает и говорит: «Как бы я хотел, чтобы ты сейчас умерла». — «Что вы, говорю, — батюшка, я не хочу умирать. Я в обители хочу потрудиться». — «Ну, в обители ты будешь, сама не заметишь, как там очутишься…» А ведь он это всю мою жизнь тогда предвидел… Да… А тут как раз отпуск мне — две недели. С восьмого июля, в Казанскую как раз. Я маме говорю: «Хочу провести отпуск в обители. Я уже с Фросей договорилась, с Батюшкой, с Валентиной Сергеевной». — «Как?! Это что такое? — говорит. — Какой тебе там отдых будет?» Я говорю: «Дай мне хоть в этом волю»… Нет, это уж был девятнадцатый год, Великой Матушки уже не было… Прихожу я в обитель к Батюшке: «Вот я в отпуск к вам». — «Правильно, — говорит, — давно бы так…» Ну, а кончился мой отпуск под преподобно-го Серафима. Иду к Батюшке в кабинет, он: «Ну, отдохнула, теперь, значит, на работу пойдешь?» А я говорю: «Не пойду! Я теперь не пойду!» А Батюшка так удивленно говорит: «Как же так?» — «Как хотите, сяду вот на лестнице и не пойду никуда. Не пойду домой…» Он прямо удивился очень: «Да, — говорит, — давно бы тебе пора к нам… Все-таки сходи еще раз к маме, попроси благословения…» Я побежала пешком с Ордынки на Тверскую… Бежала, такая жара была ужасная… А сестра младшая меня встречает, девятнадцать лет, замужняя уже была… «Соня, я в обитель поступаю!» — «Ну и что?» — «Я вот маме боюсь сказать..» — «А ты скажи и все!..» Я села за стол… Мама сидит у самовара, чай разливает. Чувствую, она неспокойная. Вообще-то она со мной не разговаривала почти. Я прямо и бахнула: «Мама, я поступаю в обитель!» Как она вскочит, всплеснула руками. «Так я и знала! Докапали! Иди на все четыре стороны! Ты мне не дочь!» А я и не знаю, что ей сказать. Я говорю: «Мама, все-таки надо меня пожалеть. Сколько лет я вам служу и никому… Братья все женились, сестра вышла замуж. И никто тебе ничего не говорил, разрешения не спрашивали, сами устроились и все. А мне уж пора подумать о своем будущем. Вы же знаете, замуж я не пойду… А если бы я и пошла, разве бы я вам так могла служить, как буду вам служить в обители?..» — «Я тебе сказала: ничего мне от тебя не нужно, иди на все четыре стороны. Я тебя не знаю…» Вдруг папа приходит. Я к нему тогда: «Папа, ну когда же вы меня отпустите? Я вишу между небом и землей. Ни у вас я, ни там я…» Папа говорит: «Мать, надо отпустить…» Только он это сказал, схватила я икону — Скоропослушницу встала на колени перед мамой: «Благословляй!» Заставила ее в руки икону взять и ее руками себя крещу… А папу и забыла… И кубарем с лестницы, так и убежала. Только икону под мышку… Прибежала к Батюшке красная как рак. Целый час я бежала по Садовой улице. «Батюшка, благословила!» (Уж не сказала ему, как она меня благословляла.) — «Ну, слава Богу, теперь ты наша сестра…» Так и поступила… А вот этот снимок — патриарх Тихон. Он нашу обитель любил. И Батюшку нашего с Батюшкиной Матушкой Ольгой в монахи постригал, так что уж Батюшка стал архимандрит Сергий, а Батюшкина Матушка — монахиня Елизавета… Любил патриарх нашу обитель. Бывал часто. Встречали его… Девочки наши воспитанницы в ряд выстраивались и розы ему под ноги бросали. У нас двадцать две девочки круглые сироты воспитывались и среднее образование получали… Одинокие старухи жили, за ними сестры ухаживали. Мальчик один, помню, был расслабленный, калеки, бедные всякие… Великая Матушка снимала еще специальные дома — один для чахоточных женщин, а другой для фабричных девушек. Обеды были в обители бесплатные. Каждый день пятьсот обедов для бедных. Больница на тридцать кроватей тоже бесплатная. Амбулатория, самые известные профессора принимали… И все сами сестры обслуживали, и на кухне, и всюду. И аптека была, давались бесплатные лекарства. Сестры ходили по домам на окраины города, где подвалы. Искали бедных. Кому что нужно. У одних, например, отец безработный — работу находили. У других мать шить может, а машины нет. Машину покупали. Одежду раздавали, детям обувь. Великая Княгиня переодевалась и даже на Хитров рынок ходила, оттуда людей вытаскивать… А к Рождеству у нас устраивали в амбулатории елку громадную для бедных детей. На елке игрушки, сласти, а главное — теплая одежда, сестры сами шили. И валенки для девочек и мальчиков. А последнее дело Великой Матушки, уж она его не кончила, начала строить пятиэтажный дом кирпичный. Для бедных студентов, чтобы все для них общее. И все бы это свои бы сестры обслуживали… А сестер у нас принимали всех званий и состояний: княжны у нас были Оболенская, Голицына — и самые деревенские. И всем вначале одинаковое послушание давалась. Княжна ли ты, графиня или самые крестьянки полевые… Это уж потом по уму-разуму, кто на что способен. А вначале хоть ты княжна, а мой пол, мой посуду. Это Батюшка назначал. Он у нас был духовник и настоятель… Великая Княгиня тоже всех принимала сестер. К ней все идут жаловаться. К ней с такими делами, с которыми скорее идти к матери, чем к отцу. Она как мать была, а Батюшка как отец… А это — белый-то клобук — митрополит Елевферий. После двадцать третьего года, как нашего Батюшку в первый раз сослали, он у нас в обители служил. Тогда был отец Вениамин. А потом видишь, архиереем стал, был Ленинградский Владыка. Санкт-Петepбургский… А после войны мы с Фросей тетку его навещали, совсем уж старенькая она
Потом ходила к нему в тюрьму. Говорит: «Зачем вы это сделали? Убили человека..» А он ей ответил: «Это не мое дело. Это мне приказали». Она тогда написала Николаю, просила простить. А Государь ответил ей, что помилование никогда не дается убийцам, кто убил из дома Романовых, и он ничего не может сделать… Его повесили потом или там — не знаю. И тут уж она сразу решила, что нужно начать какое-то дело… Вот поехала она в Орел. А она была шеф Черниговского полка, который там стоял, в Орле. А Батюшка наш был военным священником этого полка… И он уже был священник знаменитый, он там особенно отличился. Родился-то он в Воронеже, в Воронежской губернии в семье сельского священника. Потом, кажется, на врача учился, а потом сразу повернул на священника. И вот он уже был в Орле, как-то во сне ему явился Святитель Митрофаний и ангел. Святитель говорит ему: «Стой и жди. Сейчас придет к тебе Божия Матерь». Он, конечно, на колени, и явилась ему Богородица и говорит: «Ты должен выстроить церковь во имя Покрова…» И все ему подробно объяснила, какое устройство должно быть, где какие иконы… И вот он сделал все, как ему Божия Матерь приказала. Денег-то у него не было, не хватало средств. Но он все сам-один собрал… И чудеса там тоже были. Там женщина в Орле жила, у которой кирпичный завод. И вот раз снится этой хозяйке сон, будто приходит к ней Прекрасная Женщина и говорит: «Как тебе не стыдно. Тут церковь строят, кирпича им не хватает… А ты каждый день два раза мимо ездить и не догадываешься дать кирпич… Не видишь, что у меня нет кирпича?» — «А кто вы?» — спрашивает. «А я, говорит, — Хозяйка этого Дома…» Наутро она скорей бежит к Батюшке: «Сколько вам надо кирпича? Берите!.. А я-то по два раза в день мимо ездила и не соображу, что кирпича у вас нет…» И вот построил он церковь и стал служит]), и столько всего у них было. И облачения неизвестно откуда взялись, шестьдесят облачений было. Я спрашиваю его: «Что вам, Батюшка, жертвовали?» — «Не знаю», — говорит. А при церкви он библиотеку устроил, школу. В этой школе законоучителем стал. Сейчас храм, говорят, давно сломан, а школа так и стоит… Он вот и в Орле уже такие дела делал, обительские… А потом Великая Княгиня попросила его устав написать. В каком виде это будет обитель. Он и написал ей. Она тогда говорит: «Вы должны там быть настоятелем». А он не хотел из Орла, из своего храма уезжать. Очень любили его в Орле. Почитали. Вот и сейчас сюда еще из Орла его дети духовные приезжают… И вот было. Только он отказался ехать в Москву, обитель строить, у него страшно рука распухла. Врачи говорят: «Это что-то очень серьезное». Чуть не отнимать руку. Он тогда думает: «Может, мне это наказание?..» И согласился. Сейчас же рука прошла. Он опять отказался, опять распухла… И так до трех раз. Тут уж ничего не поделаешь… И вот устроили они с Великой Матушкой обитель такую, в которой можно было бы делать все виды добра, милосердия. А особенно больным помогать… Мы ведь там не монахини были, сестры милосердия главным образом. В монастырях вся жизнь внутри сосредоточивается, а у нас было служение миру. Это уж потом монашество приняли. Фрося приняла монашество тайное — наше тайное считается — по благословению старца Алексия в девятьсот пятом году… Это — в рясофор. А меня тогда не постригли. И уж в сорок седьмом году, за год до своей смерти, выходит Батюшка отсюда из комнаты. Видно, молился. «Скорей, скорей, — говорит, — я должен вас постричь. Готовьтесь…» Один день меня в рясофор, а потом в мантию вместе с Фросей. Фросю-то Любовью еще старец нарек… «А тебя, — Батюшка спрашивает, — как назовем?» А Фросе преподобный Онуфрий сказал во сне: «Надежда». Так и стала я — монахиня Надежда… А после, когда уж постриг, я в форме монашеской сидела за этим вот столом, Батюшка и говорит: «Как это ты так говорила обеты? Их надо твердо говорить, а ты мямлила…» Вот за этим самым столом. Батюшка, бывало, как что поставит, так у него стоит годы — не меняется… И вот прислал он тогда после войны уже письмо. Не нам с Фросей, а своим родственникам, своей Матушки родственникам… У Матушки Батюшкиной случился паралич, а у него — жаба, и вот они вдвоем в этой избушке. Мы как узнали, Фрося загорячилась: «Бросай работу и сейчас же поезжай к Батюшке!» И сама отпросилась на день в школе. А мы у них только еще совсем недавно были — на имянины, двадцать пятое сентября. А туг пятое октября. Батюшка сидит на скамеечке около дома. Задыхается, бедненький, у него приступ жабы. И вдруг мы идем. «Что такое? Что это вы приехали? Что это значит?» — «А мы, — говорим, — прочли письмо». Фрося говорит: «Я к вам Зину определяю, пусть вам поможет». — «Что ты, Фросенька… Она сама больная, а мы такие тяжелые…» — «Ну, пока, Батюшка, позволите. Дверь вам буду открывать… (А к нему народ целый день — все идут и идут, а он все бежит, дверь открывает.) Матушке помогу, сготовлю… А обратно я не поеду, если не выгоните. А так прошу благословения мне тут пожить…» — «Но я так боюсь, ты ведь тоже больная… И Фрося там одна…» — «Нет, — говорю, — теперь вы у нас тут один, я должна вам тут послужить..» И вот Фрося уехала, а я осталась. Сначала ничего не знала, в деревне ведь никогда не жила. Как печки топить Батюшка говорит: «Ты и самовар поставить не сумеешь, в трубу воду нальешь…» И так осталась я тут. Прожила недели две и привыкла. Уборку произвела у них тут, это я любительница. И к Батюшкиной Матушке я уже привыкла. Она лежачая больная была. Надо ее умыть, посадить, приготовить ей еду, завтрак дать. Только чашечку кофею с молоком и кусочек хлеба маленький с маслом, яичко… И все Больше она целый день ничего не ест. А в постный день вообще есть не станет. Только, может, хлеба кусочек и чашку чаю без молока… И вот говорит Батюшка Матушке: «Олюшка, как хорошо нам с Зиной…» Вот так вот стояла его кушетка, а я на печке спала… И вот утром строго он мне так говорит: «Сестра Зинаида, пойдите сюда…» Я испугалась, сейчас гнать будет. А он мне говорит: «Здесь у нас маленькая Марфо-Мариинская обитель. Я — старый настоятель… Матушка моя больная монахиня. Можешь ты нам послужить?» А я: «Батюшка, как благословите. Если вы меня называете сестрой, я буду рада вам послужить. Я себя считаю недостойной…» — «Ну, тогда, — говорит, — ты здесь останешься до смерти. Только вот что я тебя с Фросей разлучил… Ну, ничего, и Фрося здесь будет…» Тут я и осталась. Бывало, Матушку вымою. А он сам моется. Посадит меня сюда к окну: «Ты сиди тут и смотри в окно, не поворачивайся. Нельзя…» А Матушка с постели: «Можно, можно! Скорей можно!..» Это чтоб он оделся скорее, не простудился. А потом чай ему приготовлю, воду уберу. И он у меня чай пьет после бани. И так это хорошо мы зажили, то есть мне особенно хорошо… Фрося приезжала к нам часто. Крупы всегда привезет, сахару и всего — от семеновских, да и так. А я себе на печке обклеила, иконы, устроила себе уголок… Батюшка заглянет: «Тут у тебя келья»… А потом еще наша сестра — Поля — к нам приехала. И стала она по хозяйству и в огороде, и с печкой, а я при Батюшке… И вот заболел он у нас. И Матушка его болеет, и сам заболел — простудился, крупозное воспаление легких. Уже не вставал. Раз мы с Полей молились преподобному Сергию, акафист читали. Батюшка очнулся: «Что это вы такое там делаете? Благоухание какое-то?» — «А это мы, Батюшка, акафист преподобному Сергию читаем». — «А-а. Я и гляжу: Старец стоит…» А другой раз плохо ему стало: «Зина, читай отходную…» Я читаю, боюсь, а он и говорит: «Вот святитель Митрофаний подходит, благословляет…» А потом уж совсем плохо: «Надо причаститься… Дай мне Святые Дары…» Они у него тут хранились… Потом попросил зеркальце. У нас тут зеркала не было, Батюшка говорил, что у монаха зеркала не должно быть… Взял зеркальце, поглядел и говорит: «Еще жизнь есть…» А последние минуты днем наступали. «Давайте, — говорю, — Батюшка, переоденемся…» Переодели мы его, сел он поперек кровати. А я посуду мыла чайную. А он так тяжело дышит и на меня смотрит… Глаза такие большие… И вдруг как откинулся об стенку головой и… готов. Я схватила свечку, скорей молиться… А Матушка из-за занавески: «Что там такое?» — «Ничего… С Батюшкой плохо…» Тут она встала и поглядела: «Что это? Все?..» Скорее узелок свой схватила и на кровать… А ей когда-то сказали, что она в один день с ним умрет. Было это двадцать третьего марта, на день Лидии. Народ к нему, конечно, шел. Платочки ему в гроб клали, полежат они там, и опять берут себе. Гроб такой громадный был, широкий… А так легко вынесли в эту дверь — все удивлялись. Погода была ужасная, дождь лил прямо на него. И Матушка тогда ехала, лошадь сзади шла. А его до кладбища на руках несли… Одна деревенская речь говорила: «Как нам не плакать? Кто это говорит, чтоб мы не плакали?.. Все мы к нему прибегали, всем он нам советовал…» И так громко кричала, на все кладбище… Пришли мы с похорон. Матушка легла, забылась… И вдруг как закричит: «Что? Два года? Два года!…» — и заплакала. Это ей еще, значит, два года смерти ждать… «Так долго, так долго…» И прожила она у нас еще два с лишним года. Мы-то думали, она скоро за ним пойдет. А на вторую годовщину опять узелок свой взяла, ждала смерти… Потом расплакалась: «Скоро ли?» Умерла в сентябре, в день своего Ангела. Ночью очень мучилась. Я Псалтырь ей читала… Глядит на стенку, а тут этот портрет Батюшки и висел, она и говорит: «Скоро?! Скоро?! Скоро?!…» И схоронили мы ее в Батюшкиной могиле, рядом гроб положили… И вот после ее смерти Фросе во сне является Батюшка. И как стукнет посохом: «Сейчас же бросай работу, езжай живи к Зине!» Она ему; «Батюшка, мне пенсию надо отработать». — «Никакая тебе не нужна пенсия. Езжай к Зине!..» И стали мы тут жить с Фросенькой. А потом и ее я схоронила. Она свою смерть предчувствовала. Ко всем за десять даже километров прощаться ходила. Насчет похорон все распорядилась, как поминки, как что… Это она нашим деревенским, а мне не велела говорить, и сама ничего не говорила. Жалела меня… Сердцебиение у нее было ужасное, врачи удивлялись… А все что-то делала, не могла без дела… Что-то делала в огороде, упала — сотрясение мозга… Потом простудилась — воспаление легких. Я ей вот тут кровать поставила, она так и лежала. И все, все терпела. Это как наш Батюшка говорил; «Не просто терпение, а благодарное и радостное терпение…» Первого марта — Антонины праздник был — пришли к нам две имянинницы Антонина и Евдокия. Блинов принесли, рыбы жареной… Масленица была. Фрося моя так хорошо блинков поела… Ну, ушли гости. Она лежит. «А ты, говорит, — читай вечернюю молитву…» Я читаю, и все она что-нибудь видит, «Смотри, — говорит, — сколько ко мне гостей пришло… Марфа, Мария, преподобный Онуфрий, преподобный Сергий, Матушка Великая… Что это они тебя благословляют, а меня нет… Ах, вот и меня благословили… Батюшка, пришел Батюшка… А Зина как же?…» Тут она и заплакала. Это он, наверное, ей сказал, что я еще тут останусь… А на утро поднялась в шесть часов. Ходит по комнате, смотрит… Я ей: «Ну что ты встала?» Она — ни слова. Потом: «Зина, ты все хорошенько убери. Чтобы на комоде порядок был…» Подошла ко мне, к комоду, поглядела на меня и повалилась… Похоронили мы ее тоже с Батюшкой, гроб в гроб… Вот и осталась я тут одна… А Батюшка еще при жизни говорил: «Я после смерти вас не оставлю. Буду иметь дерзновение у Господа. Буду о всех о вас заботиться…» Это ему Матушка Великая всех поручила, когда ее арестовывали… В восемнадцатом году. Приехали они в обитель во Вторник на Пасху, в третий день. «Мы должны вас увезти». Тут сразу вся обитель узнала, все сбежались. Она попросилась у них помолиться. Разрешили. Пошла она в больничную церковь. Батюшка к ней пришел. Сестры окружили… «Ну, — эти говорят, — надо ехать». А сестры тут: «Не отдадим мать!» Схватили ее руками. А они говорят Батюшке: «Мы ведь посланные. Мы должны это сделать, чтобы хуже не было…» Посадили ее и сестру с ней, келейницу ее Варвару… Она говорит Батюшке: «Оставляю вам моих цыпляток…» Была она и мать, и друг, и настоятельница была мудрая. И молитвенница особенная. Стояла, как изваяние, не шелохнется. Сколько раз в церкви заплаканную ее видела… И повезли ее… И сестры бежали за ней, сколько могли… Кто прям падал по дороге… А я тут как раз пришла к обедне. Слышу, диакон читает ектенью и не может, плачет… И увезли ее в Екатеринбург, с каким-то провожатым и Варвара с ней. Не разлучилась… Потом письмо нам прислала, Батюшке и каждой сестре. Сто пять записочек было вложено и каждой по ее характеру. Из Евангелия, из Библии изречения, а кому от себя… Она всех сестер, всех своих детей знала… И потом еще посылка от нее пришла — булочки какие-то нам всем… Говорят, потом их всех в шахту бросили. А Варваре сказали: «Вас мы не хотим бросать. Вы к ихней фамилии не принадлежите». А она им: «Как с Матушкой поступаете, так и со мной…» Не разлучилась… А еще говорят, что в Святой Земле, в монастыре нашем, русском, есть гроба их серебряные — Матушки Великой и Варвары… Там она и легла, где хотела… А Батюшка еще Фросе во сне говорил: «Не тревожьтесь ни о чем. Все у вас будет в достатке». Я вот пенсию не получаю, хоть у меня стаж сорок лет… А живу — и никакой нужды… Дрова мне добрые люди бесплатно привозят… Огород копают, все сажают… За электричество с меня денег не бepут… Хлеба всегда принесут, молока… И деньги присылают… Мне тут один из города, из собеса, пришел воды напиться: «Что-то, говорит, — я вас не знаю. Вы пенсию получаете?» — «Нет», — говорю. «Как так?» — «А вот так…» — «Я вам могу выхлопотать». — «А мне, — говорю, она не нужна…» Так и живу тут, как Батюшка мне благословил, до смерти… А летом тут у меня народу много… Сестры бывают наши — Даша, Мария, Нина, Анна… Приезжают хоть на денек к Батюшке на могилку. Дети его духовные из Москвы, из Орла — каждый год… Да мало уж нас в живых сестер-то осталось, штук, наверное, двадцать… Батюшка нам так сказал: «Здесь у вас маленькая обитель. Всех, кто приходит к вам, принимайте…»
Господи, до смерти моей не дай мне забыть — курчавые облака, небо, распахнутое над лугами и дальним лесом, речушка Малица, толпа старых берез с тучей птиц над ними, грачиное «Р» над полуброшенной деревней, развалины церквушки, избушка Батюшки, его огород, где он копал картошку, его ель, которая так разрослась, его обительское кресло с потертой бархатной подушкой, кивот с безыскусными украшениями, лампадки, бумажные сытинские иконки, Святитель Митрофаний, Преподобный Онуфрий с бородою ниже колен, Преподобный Серафим согбенный и в такой же полумантии, как у Батюшки, и фотографии, фотографии — удивительное Батюшкино лицо, Великая Матушка с прямым носом и тонкими губами, Валентина Сергеевна, Батюшкина Матушка, Фросенька с цветами, и вечером тоненький голосок: «Се Жених грядет в полунощи…» и самоя Матушка Надежда, и как она провожала меня, как мы шли с ней через рожь, и как она потом стояла возле кладбища, где Батюшкина могилка, худая и прямая, со своим посохом, и как смотрела мне вслед, и как я, уже не различая черт ее лица, все еще чувствовал на себе ее взгляд несказанной доброты и кротости — все, что осталось в этом мире от Марфо-Мариинской обители милосердия.
июнь-июль 1971
Нет, нет, он не забыл, не забыл…
А я?..
А мне?…
А у меня?…
Да и откуда ей взяться, вере-то?
Елка на Рождество?
Куличи на Пасху?
Блины на масленицу?
В марте жаворонки?
И там где-то далеко-далеко моя няня — не Матрена — та, первая… И вынос Плащаницы… И слеза катится по рябой щеке…
Ах, зачем вы прогнали ее?..
Зачем не разбудили меня к Заутрене?..
Может быть, жизнь моя, вся моя жизнь пошла по-другому?..
Поздно теперь, поздно!
Чего и вспоминать…
А я. и вера-то Твоя, вера-то вся ваша — вое равно лазейка, все равно — сердобольная ямочка…
Нет!
Нет!
Не хочу!
Не хочу сердобольную ямочку!
Дави меня!
Дави!..
Слышишь?
Ты слышишь?!
Не хо-чу!…
А субботним утром, в канун Троицына Дня длится в церкви бесконечная вселенская панихида Ясные снопы свечей, разноцветные блики лампадок, женские вздохи, приглушенное всхлипывание, дребезжащее старушечье «по-ми-ии-луй», шелест записок с именами и монотонные голоса, изредка чуть возвышаемые на слове «новопреставленного».