Цивилизации
Шрифт:
Оуян Сю передает пионерский дух этого цивилизационного предприятия в диком мире в своих стихах, где живо описывает жизнь приграничья…
Пурпурный бамбук и голубые леса заслоняют солнце. Зеленые кусты и красные апельсины сверкают на лице осени, Как румяна. Дороги повсюду крутые, люди сгибаются под тяжестью поклажи. Живя у реки, туземцы все отличные пловцы. Каждое утро рынки рыбы и соли полны народа. У непризнанных святынь весь праздник слышны звуки барабанов и лютен. Ветер ревет, как пламя, эхом отзываясь в пустынном городе. Сильные дожди обрушивают утесы в реку [297] .297
Ibid., p. 113.
…
ее звуки напоминают грохот утеса, падающего в ущелье, гром раскалывающихся камней, и звон ручья, спадающего с высокой горы, и бурю в тишине ночи, и горький плач опечаленных мужчин и одиноких женщин, и страстные любовные призывы птичьей пары. Глубина печали и глубина смысла делают эту музыку наследницей музыки… Конфуция [298] .
Недоброжелатели при дворе заставили Оуяна Сю долго пробыть в изгнании в приграничном районе. Однако в конце 1030-х годов он вновь получил официальное назначение при императорском дворе, вначале как библиотекарь, а потом как политический обозреватель и составитель декретов. Ему представилась возможность принять участие в своего рода «возрождении» — попытке возврата к древней этике и письменности, к чистоте стиля и неподкупности. Он и его сторонники реформировали систему экзаменов на должность с двумя целями: чтобы воплотить в ней дух служения обществу и чтобы получить новых государственных служащих из самых разных мест. По старой системе на экзамене проверяли только искусство композиции, особенно стихотворных текстов, а также умение запоминать тексты. На новых экзаменах задавали вопросы относительно стандартов этики и о том, как государство может лучше служить народу.
298
Ibid., p. 34.
Из собственных эссе Оуяна Сю очевидно, что это была консервативная революция. Его целью было «восстановление совершенства древних времен» — идеального века, «когда церемонии и музыка проникали повсюду». Культурность Оуяна Сю делала его личностью, типичной для всякого значительного общества со своими правилами вежливости: это был горожанин, слегка разочарованный и чувствительный. В его стихах воспеваются пение птиц и крепкие напитки; это сделало его уязвимым для моралистов из его собственной партии и для сторожевых псов противника.
Он и сам был моралист, в сентенциозной и полной вражды атмосфере склонный к снисхождению к самому себе. Результат был предсказуем. Оуяна Сю преследовали обвинения в неподобающем поведении. Он споткнулся на собственном принципе: «Единство взглядов и стыд — главные методы укрепления личности. Без единства приемлемо все. Без стыда все возможно» [299] .
Вначале его племянница, чьим опекуном он был, обвинила его в 1045 году в том, что он изнасиловал ее, перед тем как выдать замуж. По главному обвинению его оправдали, но признали виновным в том, что землю, купленную в приданое племяннице, он зарегистрировал на свое имя. Его карьеру прервало трехлетнее изгнание в Чучоу, где, как пишет сам Оуян, он ежедневно напивался. Восстановив свою репутацию, он вернулся ко двору и здесь пережил пик реформ, но в 1067 году разразился новый скандал, от которого Оуян Сю так никогда и не оправился. Его обвинили — по-видимому, ложно, так как никаких доказательств не было представлено, — в связи с его старшей невесткой и выслали в провинцию, где он занимал разные должности, пока в 1071 году ему не разрешили уйти в отставку.
299
R. L. Davis, Wind against the the Mountain: the Crisis of Politics and Culture in Thirteenth-century China (1996), p. 18.
Между тем он стал свидетелем торжества более радикальной партии, политику которой не одобрял: партия, которую возглавлял Ван Аньши, руководствовалась мистическим идеализмом, вдохновляемым буддизмом; Оуян Сю чурался буддизма. Ван считал жизнь подобной сну и ценил «достоинства сна» не меньше практических результатов. Идею об ответственности правительства он довел до крайности и искал совета «у крестьян и служанок» [300] . Начальным пунктом реформ он сделал современные проблемы, а не древние модели. Оуян Сю удалился в одиночество и забвение своего «павильона старого пьяницы», и теперь его тревожило лишь одно, чтобы «будущие поколения не смеялись надо мной» [301] .
300
J. Т. C. Liu, Reform in Sung China: Wang An-Shih (1021–1086) and his New Policies (1959), pp. 37, 45, 55.
301
Egan, op. cit., p. 10.
Как официальное лицо Оуян Сю всегда был сторонником взвешенного и осторожного отношения к проблеме враждебности степняков. Он доказывал, что в конечном счете цивилизация всегда выиграет в столкновении с варварами; там, где варвара нельзя удержать, его остановит стыд; там, где его невозможно обуздать силой, на него подействует пример; если не отбить кулаком, можно отразить легким движением пальцев; там, где нельзя покорить войной, можно это сделать милостью. Или, говоря словами другого реформатора, отложи… доспехи и луки, используй мирные слова и щедрые дары… пошли принцессу, чтобы получить дружбу… доставляй товары, чтобы обеспечить прочные связи. Хотя это унизит достоинство императора,
302
Liu, op. cit., p. 54.
Такую политику принимали без радости. Оуян Сю вспоминает историю древней принцессы, которую выдали замуж, чтобы смирить некоего северного принца. «Кто выдаст дочь хана за варвара?» Она подставила нефрит своего лица бесчувственному песку и ветру и сочиняла музыку, чтобы смягчить свое одиночество. «Принцесса с нефритовым лицом умерла на краю света», но ее музыка вернулась домой, где ее играют во внутренних покоях девушки с тонкими пальцами; они не в силах представить себе «пустое небо», навеявшее эту музыку, или «желтые облака на бесконечных просторах». «Откуда им знать, что эти мелодии могут разбить сердце?» [303]
303
Egan, op. cit., pp. 115–116.
В течение описанного периода и все последующее двести лет степь оставалась людским котлом, постоянно кипевшим, иногда перекипавшим, углубляться в который было очень опасно. Соседи, считавшие себя цивилизованными, редко осмеливались на это. Все изменилось в XIII веке, когда впервые в истории — во всяком случае, насколько нам известно — на всем пространстве степи возникло единое государство.
Подобно всем великим революциям, эта начиналась в крови, но кончилась конструктивно. Когда союз монгольских племен, ставший центром разрастающегося государства, впервые начал угрожать соседям, казалось, он несет гибель цивилизации — истребляет оседлых жителей, стирает с лица земли города, презирает то, что его враги считали высокой культурой. Однако этот же союз сыграл уникальную реформирующую роль в истории цивилизации Евразии. Вначале людей за пределами степи, от христианского мира до Японии, объединил страх перед самым страшным завоевателем, какого когда-либо порождала степь; потом тот же самый завоеватель навязал им единый мир. И на сто лет после первоначального ужаса монгольского завоевания степь стала дорогой быстрых связей, она соединила окраины огромной территории и способствовала распространению культуры по двум континентам.
Монгольское завоевание зашло дальше и длилось дольше, чем все предшествующие кочевые империи, отчасти благодаря доблести и харизме отдельно взятого военного предводителя. Сегодня память о Чингисхане сводится к двум мифам. Во всем мире его имя — синоним безжалостности и жестокости; в Монголии он превращен в народного героя (кстати, при коммунистах его имя почти не разрешалось упоминать, поскольку его образ не вязался с образом «типичного миролюбивого монгола») [304] . О том, какое впечатление он производил на современников своим неподкупным варварством, свидетельствует история Чан Чуна, даосского мудреца, вызванного к Чингисхану в 1219 году. «Долгие годы, проведенные в пещере в скалах», сделали этого мудрого человека почитаемым повсюду; но в возрасте семидесяти одного года он «готов был явиться по призыву двора Дракона» и предпринять трудное трехлетнее путешествие, чтобы прибыть к хану, к подножию Гиндукуша. Но были принципы, которые мудрец не желал нарушать даже ради хана. Он отказался ехать с новыми обитательницами ханского гарема и не поехал через места, «где нет овощей» — он имел в виду степи. Однако он пересек пустыню Гоби, поднялся на «горы страшного холода» и проследовал по диким местам, где его сопровождающие смазывали лошадей кровью, чтобы отогнать демонов [305] . Один из его учеников в своем рассказе приводит слова самого Чингисхана, демонстрирующие качества, которыми восхищался Чан Чун: «Небеса устали от чрезмерной роскоши Китая. Я остаюсь в дикой местности на севере. Я возвращаюсь к простоте и снова ищу умеренности. Я ношу ту же одежду и ем ту же пищу, что пастухи и конюхи, и обращаюсь с солдатами как с братьями» [306] .
304
Bisch, op. cit., p. 33.
305
J. Mirsky, Chinese Travellers in the Middle Ages (London, 1968), pp. 34–82.
306
R. Grousset, The Empire of the Steppes (New Brunswick, 1970), p. 249.
Насилие, свойственное степям, обратилось вовне, к соседним цивилизациям. Чингисхан сумел навязать степному миру беспрецедентное единство. Созданный им союз племен действительно представлял объединенное усилие жителей степи, направленное против окружавших степь оседлых жителей. Он был одушевлен единой простой идеологией: Бог дал монголам право завоевать весь мир, и это право подкреплено вселяемым страхом. После смерти Чингисхана набранная союзом инерция привела армии монголов в 1241 году на берега Эльбы и в 1258 году на берега Адриатики. В 1260 году они добрались до края Африки. В 1276 году завершили трудное завоевание Китая, побудив пехоту пересечь рисовые поля, где не могла действовать монгольская конница, и использовав осадную технику против городов, так как здесь не помогала обычная монгольская тактика ведения войны.